Придирчиво оглядев его при первом свидании, отец проворчал что-то вроде «ладный вырос хлопак», но узко пробритые усы и остроконечную «гишпанскую» (как у покойного адмирала Колиньи, чью память Юрий глубоко почитал) бородку не одобрил, сказав, что не все то, что гоже нехристю, гоже православному. Юрий хотел было возразить, что как раз нехристем-то адмирал не был, скорее уж ими были те, кто повелел его умертвить, но спорить было ни к чему. Тятя, скорее всего, имел в виду даже не самого Колиньи, чьей парсуны мог вообще никогда не видеть, а чужеземцев вообще. И тут, если опять помянуть те же традиции, возразить было нелегко.
Когда наконец сели за стол, пан Андрий, распаренный и раздобревший после «лазни», придвинул сыну четвероугольный штоф старки.
– Не отвык еще? А то, может, фряжского велю подать, я-то их боле не потребляю – лекарь не велит…
– Ты никак уж и лекарем обзавелся, что-то рановато. И вид у тебя, татусь, такой, такой, что не подумаешь.
– Не треба и думать – держусь покамест, хвала Иисусу. Лекарь же сам прижился… жидовин, однако дело знает. Я его на своих хлопах пробую, – посмеялся пан Андрий, – так никто еще не помер, вроде и впрямь может исцелять. Слышь, а ты вот не слыхал там среди своих – может, это грех великий, лечиться у жидовина?
– Такого не слыхал ни от кого, да и быть того не может – во всех краях едва ль не лучшие лекари из жидов. Будь то грех, Бог такой пакости бы не допустил.
– Ну, то и добже. Наливай себе сам, сколько осилишь, только покоштуй сперва – может, не по силе окажется. Я, помню, твоих лет был, так выпить наравне с нашим полковым головой, полковником Кашкаровым – царствие ему небесное – никак не мог… бо вино хлебное ему готовили особое, тройной перегонки, непривычный питух с одного глотка в изумление приходил и языка лишался.
– Может, полковник твой и помер от своего особого, тройной перегонки?
Отец нахмурился, смаху припечатал столешницу растопыренной пятерней – так, что штоф перед Юрием пошатнулся.
– Не молвь глупства! Андрей Федорович принял кончину мученическую в семьдесят восьмом году, когда ведьмак лютовал в Москве, вернувшись после душегубства новгородского да псковского. Казнили полковника вкупе с Висковатым, Фуниковым и иными прочими.
– Не обессудь, батюшка, я ж того не знал, – виноватым тоном сказал Юрий. – В семьдесят восьмом, говоришь… разве не в семидесятом зорили Новгород?
– По вашему папежскому считать, то в тыща пятьсот семидесятом. А по-православному ежели, то было то в семь тыщ семьдесят восьмом. Ну, сыне, коли уж про них зашла речь, то помянем всех умученных и невинно убиенных чрез того ведьмака… Твоя покойница матушка иначе как вурдалаком его и не звала.
Сколько их было – теперь не счесть, имена же их Ты, Господи, ведаешь. Да будет им земля пухом…
Юрий встал, тяжело поднялся и отец. Склонив головы, испили молча, не коснувшись чаркой о чарку.
– Вот и ладно, – другим голосом сказал пан Андрий, сев на место и раздирая напополам верченого петуха. – Как тебе моя «вудка» – осилил?
– Осилил. Но по мне, так крепковата.
– Ну, то пей в меру, ее сам должен чуять. Хлопец твой, что эпистолию привез, поведал, что в Вене были?
– Так, татусь. Я прямиком оттуда.
– Баську видал?
– Натурально, повидался и с Баськой. Низкий поклон тебе шлет.
– Больно нужны мне ее поклоны… – проворчал отец. – Зараз нехай кланяется ксендзам своим да бискупам… А то, глядишь, попросила бы авдиенцию у самого папежа, облобызала б ему, сотоне, башмак.
Юрий посмеялся.
– А что, может и допустили бы, она теперь там среди высокородных числится, истинная «эдель».
– То-то и оно. Мне, чую, за эту едель ох какой ответ придется держать на Страшном Судилище Христовом… что плохо учил смолоду, не драл почаще ее высокородную задницу.
– Да ты ведь, татусь, в огуле ее не драл, что-то я такого не припоминаю.
– Было однова, было.
– Ну, однова не в счет. Однако зря ты на нее обиду держишь, Барбара с римским ихнем клером не больно-то и водится, у них в дому чаще военного иль судейского увидишь, нежели ксендза…
Отважившись, Юрий решил, что, пользуясь оказией, сейчас и заговорит о главном. Он знал по опыту, что за столом ( да еще выпивая «в меру») прийти к согласию обычно бывает легче. Хорошо, что в этом они отошли от отечественной традиции; отец говаривал, что в Москве не положено вести застольные беседы о чем попало, за едой принято помалкивать, а мнениями обмениваться о кушаньях – хороша ли рыба или дичина, да как что состряпано…
– К слову будь сказано, – проговорил он, подливая отцу старки, – у Баси свел я знакомство с неким… как бы его назвать – стряпчим, что ли, ихнего канцлера, принца Дитрихштейна. Да нет, не стряпчий он, выше брать надо. Мыслю, что-то вроде интернунция, около того, а в титуле пребывает графском. Так вот, тот граф сделал мне пропозицию, каковую обсудить хотелось бы с тобой.
– Ну, то и обсудим, – согласился отец. – Интернунций, говоришь… в каких же краях он бывал?
– Нынче прямо из Москвы… И, вроде, туда же возвращается.
– Скажи на милость, – пан Андрий покрутил головой. – Так что такого незвычайного запропоновал тебе тот граф, коли ты аж до дому прискакал совет держать? Небось, не будь того, год бы еще о батьке не вспомнил.
– Пан отец знает, что я никогда не манкировал своим сыновним долгом, – почтительно отозвался Юрий. В этом его и впрямь нельзя было упрекнуть, и сейчас он понимал, что «пан отец» ворчит скорее для порядка.
Нарочито-полушутливым тоном, чтобы скрыть степень своей заинтересованности в графской «пропозиции», он изложил суть дела и сказал, что сам склонен согласиться на поездку, но если у отца найдутся веские возражения, против отцовской воли не пойдет.
Пан Андрий слушал, склонив кудластую голову (только сейчас разглядел Юрий, сколько в ней уже седины), выпил еще чарку и стал покручивать ее на скатерти легкими щелчками по краю.
–Что-то ты крутишь, Егорий, – сказал он и глянул на сына остро, трезвыми (даром что выпито было уже не так уж и мало) глазами. – Дело сурьезное, а излагаешь с шуточками да прибауточками… Граф этот твой, он не шпигуном ль в Москву ездит?
– Он, батя, на дипломатической службе, а у них там можно ли про всякого досконально сказать, кто Шпигун, а кто нет? Человек попадает в чужую землю, у все любопытно, он смотрит туда и сюда, что-то берет на заметку, записывает для памяти. Так делает шпигун, але так само делает и просто любознательный путешественник… не говоря уж о дипломатах. Тем это по должности положено делать.
– Оно так… Помни только, что посланника или его стряпчего – попадись кто на своем «любопытстве» – их в Разбойный приказ не сволокут. А у тебя, к примеру, будет ли какая охранная грамота?
– Это вряд ли, граф ведь не предложил мне поступить на коронную службу, я с ним поеду как лицо партикулярное. Да чего бояться? О кротости Феодора Иоанновича все говорят в один голос, про свирепства Безумного там уж давно забыли. А записывать для памяти, – Юрий рассмеялся, – я остерегусь, береженного и Бог бережет. Запоминать буду!
– А тебя и впрямь в Москву тянет?
– Тянет, батюшка. И сам не пойму, отчего.
– Увидишь ее – поймешь… Ну что ж Егорий, в этом деле я тебе претить не стану. Что не робеешь туда вернуться, за это хвалю… чем бы оно ни обернулось. Смолоду волков бояться да обходить лес сторонкой – последнее дело, и мужа оно не достойно. Бог с тобой, поезжай, коли не передумаешь. Только один наказ от меня будет – какой, не сгадаешь?
– Держаться подальше от Разбойного приказа?
– Это уж само собой. А еще – жонку оттуда привези! Можно и невесту, то еще лепше, бо давно уж мне старику охота погулять на доброй православной свадьбе…
Глава 4.
В лето, от Рождества Господа нашего, одна тысяча пятьсот девяностое, послу Его Величества Кесаря Австрийсого – графу Варкашу – посчастливилось прибыть в Московию, не дожидаясь зимы, в самом начале осени. Погода в Москве стояла сухая, теплая, в садах пламенели багрянцем еще не сбросившие листву деревья, и как-то особенно ласково пригревало солнце.