Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Гоголь Николай ВасильевичПушкин Александр Сергеевич
Бестужев-Марлинский Александр Александрович
Андреев Леонид Николаевич
Грин Александр Степанович
Лесков Николай Семенович
Одоевский Владимир Федорович
Апухтин Алексей Николаевич
Баратынский Евгений Абрамович
Сологуб Федор Кузьмич "Тетерников"
Толстой Алексей Константинович
Данилевский Григорий Петрович
Загоскин Михаил Николаевич
Сомов Орест Михайлович
Тургенев Иван Сергеевич
Достоевский Федор Михайлович
Аксаков Константин Сергеевич
Амфитеатров Александр Валентинович
Чулков Георгий Иванович
Полевой Николай Алексеевич
Погорельский Антоний
Бестужев Николай Александрович
Вельтман Александр Фомич
Сенковский Осип Иванович
Булгарин Фаддей Венедиктович
Олин Валериан Николаевич
Куприн Александр Иванович
>
Любовь и смерть. Русская готическая проза > Стр.178
Содержание  
A
A

– Дорогой Борис Андреевич, я не могу понять вас. Как вы можете так сразу? Так неожиданно?

Мы стояли около рояли. Я взглянула на паркет, и мне показалось, что мы с Борисом Андреевичем стоим на зеркале, на стекле, а там, внизу, жуткий провал.

Я стала нескладно рассказывать ему об этом. И он внимательно слушал, невольно пугая меня своими ужасными глазами.

Потом он целовал мои руки и нежно шептал:

– Невеста моя.

На другой день я сказала отцу:

– Полевой сделал мне предложение. Ты что скажешь?

Но отец заткнул уши руками, шея у него надулась и покраснела, и он забормотал:

– Не хочу, не хочу…

Я не стала спорить, но Полевой бывал у нас каждый день. Мы вместе ходили на каток, в театр, а весной вместе говели. Полевой был верующий, и когда он стоял в церкви и его рыжие волосы при свете мерцающих свечей казались золотыми, мне хотелось думать, что он святой, подвижник, проповедник.

На свиданиях он рассказывал мне о загробном мире так, как будто он сам был там, и я громко смеялась и просила его проводить меня в Охотничий клуб[524] на вечер. С опечаленным лицом он ехал со мной в клуб; я без конца танцевала со студентами и офицерами, а он стоял у дверей, в толпе, покорно ожидая, когда я взгляну на него, и мне было приятно мучить этого большого человека с ужасными глазами.

Однажды, когда он провожал меня на извозчике – это было зимой, в оттепель, – я обернулась к нему и со смехом сказала:

– Ну, целуйте же меня. Целуйте.

Он обнял меня и прижал свои губы к моим губам, и от этого поцелуя я опьянела и поникла.

Полевой умолял меня выйти за него замуж, но я все медлила, и мне было досадно, что он так спешит с этим сватовством, которое казалось мне прозаическим и ненужным.

А во мне рождались предчувствия грешной, темной, телесной страсти, и по ночам мне снились странные сны. Часто снился и Полевой, но какой-то изменившийся. Лица его я не видела, но чувствовала себя в его объятиях, слышала его дыхание около своего уха и как будто касалась своей грудью его сильной и волосатой груди.

Но наяву Полевой не ласкал меня, не целовал, не искал сближений, и я оскорблялась его холодностью. Однажды я после концерта поехала домой не с ним, а с художником Блаватским. Он все шутил и каламбурил; шутя привез меня в «Эрмитаж»[525], шутя целовал мои ноги – и мне не было с ним страшно, и я была уверена, что он не перейдет известной границы, известного предела.

Почему-то я была упорна в этом желании – сохранить свое девичество, зачем – Бог знает…

Я обо всем рассказала Полевому, и он ползал на коленях передо мною и о чем-то умолял и плакал. Но я смеялась: мне были приятны его мучения.

II

Однажды Полевой пришел ко мне и сказал:

– Прощай, Ольга. Я уезжаю к себе на дачу, в Крым: доктора сказали, что у меня туберкулез легких.

Я заволновалась, пошла к отцу, объявила ему, что Полевой мой жених, и поехала с Полевым в Ялту, бросив курсы.

В Ялте все нас считали за мужа и жену, но это была неправда.

И я, такая чувственная, с Полевым не хотела и не могла сблизиться, хотя – видит Бог – любила его.

Однажды мы пошли на музыку, в городской сад, и случайно встретили художника Блаватского.

Воспользовавшись минутами, когда Полевой пошел пить сельтерскую воду, Блаватский с грустью посмотрел на меня и сказал:

– Он похудел; губы совсем неживые; он скоро умрет. Зачем вы, молодая, здоровая, красивая, связали свою жизнь с этим человеком, обреченным на гибель?

– Я думаю, что я люблю его, – сказала я нерешительно, без надежды, что Блаватский поймет любовь мою, – я думаю, что люблю. Иногда этот человек представляется мне желанным и нужным, иногда таинственным и страшным, но всегда я чувствую, что души наши связаны навек, и нет силы, которая могла бы расторгнуть эту связь, и даже смерть не разлучит нас.

– Это все фантазия, – сказал Блаватский, – вы принимаете жизнь как-то мрачно. Надо улыбаться, мой друг. А это вечное напоминание о смерти может свести с ума. Кстати: что такое Полевой? Чем он занимается?

– Сейчас он ничего не делает; он богат. А по специальности своей он химик. У него есть работы, которые известны в ученом мире.

– Вот чего никак не предполагал. И как это странно, что человек, изучивший естественные науки, верит в спиритизм и во всякую чертовщину.

– Это неправда, – сказала я, негодуя на себя за то, что приходится унижаться до спора с этим Блаватским, – это неправда: Полевой не интересуется спиритизмом.

– Вот я, Ольга Сергеевна, художник, но скажу вам прямо: всякий мистицизм мне подозрителен и враждебен. Я пишу картину, потому что мне приятно то или иное сочетание красок, но при чем тут тайна, когда я знаю оптику глаза и всю эту нервную механику? Дорогая моя Ольга Сергеевна, все эти настроения вашего Полевого – результаты болезненного переутомления. Готов держать пари, что ваши отношения остаются платоническими.

Я покраснела от досады и сказала грубо и холодно:

– Вы просто глупы, господин художник.

Потом мы втроем пошли в ресторан ужинать. Сидели на террасе и смотрели на море. Разноцветные огни горели на мачтах. Серебристо-лунная полоса пенилась вдоль бухты. Хотелось отправиться в далекое плавание, встретить совсем новых, совсем неизвестных людей, влюбиться по-настоящему в чьи-то глаза, которые мелькнут в ночи.

– Вот вы пишете картины, – сказал Полевой, обращаясь к Блаватскому, – публика считает вас декадентом. В ваших картинах неясны темы и рисунок совсем неправильный. Но не в этом дело: мне нравятся все эти ваши красочные предчувствия, если так можно выразиться. Но сегодня – предчувствие, и завтра – предчувствие. А когда же, позвольте спросить, будет дело, действие, поступки?

Блаватский добродушно засмеялся:

– А почем я знаю? Думаю, что никогда.

– Никогда. Но ведь мы умрем. Поймите это. Мы умрем, и было бы нелепо думать, что наше существование будет исчерпано этими обрывками переживаний, которые вы, художники, успеваете кое-как запечатлеть в красках, а мы, простые смертные, сжигаем бесцельно, – и если что остается, так это пепел любви, милый прах…

Но Блаватский перебил его:

– И вы, и Ольга Сергеевна смотрите на все слишком трагически. Простите меня, но в этом есть что-то нескромное. Все мы живем постыдно, да и не живем в сущности, а кое-как доживаем, умираем, и вы приходите с вашими строгими и жестокими глазами и требуете от нас чего-то. Но что вы сами можете нам дать? Может быть, я не хуже вас понимаю весь ужас и всю пустоту нашего существования, но я скромно молчу, потому что не дано мне «глаголом жечь сердца людей»[526]. А если нет в нас пророческого дара и нет силы, чтобы позвать всех на общую молитву, тогда уж лучше молчать, пить вино, вдыхать эфир, писать картинки, приятные для глаз.

– Вино, эфир, картинки – это не так важно, – сказала я, улыбаясь, – а вот молчание я умею ценить. Поедемте в море и будем молчать.

Но поездка в море не устроилась. Борис Андреевич раскашлялся, и пришлось идти домой. Блаватский нас провожал. И при прощании задержал мою руку в своей руке дольше, чем следовало. Так мне, по крайней мере, показалось.

III

– Посиди со мной немного. Мне жутко, – сказал Борис Андреевич, когда мы пришли домой.

В комнате у него всегда пахло креозотом; и от высоких полок, наполненных книгами, и от столика с лабораторными склянками веяло ученым и холодным. И было странно видеть здесь киот со старинными образами и лампады перед распятием. Мы уселись друг против друга в плетеных креслах.

Он грустно посмотрел на меня и сказал:

– Меня волновал этот разговор с Блаватским. Тебе не кажется, Оля, что жить так, как мы живем, нельзя, что все надо изменить, чем-то пожертвовать и что-то полюбить?

вернуться

524

Русский охотничий клуб существовал в Москве до революции, с 1892 г. находился на Воздвиженке, дом № 6. – Сост.

вернуться

525

«Эрмитаж» («Эрмитаж Оливье») – известный французский ресторан в дореволюционной Москве, находился на Неглинной улице (дом № 29). – Сост.

вернуться

526

Из стихотворения А. С. Пушкина «Пророк» (1828). – Сост.

178
{"b":"911808","o":1}