– Не жалей, лучше посылай дружинников да готовь кошелек. А на меня не смотри. Сам бы на себя не смотрел. Но это пройдет, батюшка. Как пойдешь, девку кликни, в спальне прибрать надо…
Якуб широко улыбнулся отцу, и на сердце Казимежа потеплело. Подумал, что надо бы девке, той, что с красными щеками выбежала, денег дать да велеть ситцу на сарафан отрезать, чтоб чаще у княжича в спальне прибирала.
Верно подсказал сын. Авось сгодится Владиславу вместо мануса, полумертвого после отповеди, скажем, старый пройдоха-словник… Славно врал, что все ладно будет, а глаза-то лживые, песьи – так и бегали… Вот и пригодишься, плешивый проныра…
Казимеж потрепал сына по плечу и вышел. Девка жалась за углом, думала, проскочит старый хозяин мимо, не заметит. Заметил князь, подошел, поднял резво рухнувшую на пол девку за мягкие плечи, взял пальцами за подбородок, заглянул в лицо. Хорошая была девчонка, молоденькая, простенькая. С темно-серыми, покорными, как у коровы, глазами. Вроде из Элькиных девок.
– Так-то ты от госпожи бегаешь? – с напускной строгостью спросил он. Девчонка потупилась, и румянец на свежих, пушистых, как бархат, щеках из алого сделался едва ли не свекольным.
– Иди в покоях у княжича прибери, – усмехнулся Казимеж. – А потом к хозяйке воротишься, скажешь, князь с порученьем на рынок посылал…
– Не гневайтесь, господин, – прошептала, не поднимая глаз, девка…
24
– Вернусь…
Нежно звенел девичий голос. Ворвавшийся в открытое окно ветер подхватил короткое слово, завертел, покатал на влажном языке. Усмехнулся. Воздух отяжелел, как набухшая молоком грудь кормилицы. Вдалеке над верхушками елей клубилась, наливаясь свинцом, туча.
– Останься, – шептала взволнованная дыханием ветра трава. – Останься. Гроза идет…
– Вернусь, – упрямо повторила Агнешка. Не траве – метавшемуся в беспамятстве магу. – Я только еды нам достану.
Девушка сжала в кулаке медальон. Хоть и без камушка уже, а все-таки старый скряга Ян не поскупится. Где он еще отыщет золотничий медальон, годами наговоренный. В таком и сила легче расходится.
Эх, будь у Агнешки хоть капля этой силы, не стала бы она продавать медальон – матушкину память. Да и сейчас не продать решила, обменять на жизнь синеглазого мага. Ему, как очнется, и есть, и пить нужно будет. От того, что за лошадку из Бялого выручила, ничего, почитай, не осталось – продала как ворованную. А манусу, чтобы силы вернуть, много надо. Это девочке-мертвячке не привыкать: ягодами, корешками, лесными травками сыта бывала. Да что уж греха таить, и воровать приходилось. Но Агнешка ценного не брала: еду, одежду. Не на разживу, а чтоб только с голоду и холоду не помереть. И сейчас, чтоб отдать свой долг манусу, украла бы и сердцем не дрогнула. Только воровать у дома – самой под кулак и жердину бока подставлять. Уйти подальше, в дальние деревни или в город, – а куда от беспамятного уйдешь?
Агнешка еще раз посмотрела на медальон. Жалко. Пуще себя жалко. Только за нее, Агнешку, тощую, бледную, с облупившимися от солнечной ласки носом и щеками, с выгоревшими рыжеватыми волосами, и вполовину столько не дадут, как за наговоренный медальон.
– А если… – заговорила сама с собою лекарка, но смолкла, прижала к губам свою единственную драгоценность.
Зашла на крохотную кухню, нацедила в ковш отвара, влила немного в бледные губы мануса.
– Ты спи, серденько мое, спи, ясный свет, я к вечеру обернусь.
Подержала в ладошке бессильную манусову руку, поцеловала чуть повыше перевязанных новиной ладоней тонкое благородное запястье с голубыми венами, белые холеные пальцы.
Торопливо спрятав на груди медальон, Агнешка выбежала на двор, вывела из стойла покорного новой хозяйке Вражко.
Вороной подставил блестящую шею под ласковые руки знахарки. Эти руки который день и кормили его, и чистили.
– Поторопимся, так до темна обернемся.
Словно в ответ на ее слова темная хвоя сосен всколыхнулась, закипела, пошла волнами. Ветер рванул с головы девушки косынку, и Агнешка с укоризной погрозила наглецу пальцем, вскочила в седло.
Ветер нырнул под ноги коню, запутался в траве, взметнул дорожную пыль и бросил невидимой горстью прямо в серые глаза. Да только и это не помогло. Ударила пятками маленькая гордячка черного коня и понеслась по пустой дороге прочь от темнеющего на горизонте неба, где неторопливо расстилалось сизое полотно туч. И вот уж тронула невидимая рука рыхлое небесное вязание: растрепались края, протянулись – белые на синем – ниточки дождевых струй. И где-то вдалеке промелькнула золотая прядка молнии.
– Гроза идет, – прошептала вслед затихающему топоту копыт трава.
25
Не гроза – буря.
Грозу пересидеть, переждать можно. Схорониться в погребе, и пусть бушует, ломает плетни да деревья.
Тут другое – расходилась, до самого нутра, кажется, достанет.
Экая гадкая баба.
Она снова принялась колотить в дверь кулаком. И не скажешь, что княгиня, госпожа. Госпоже с этакими кулаками на базаре хорошо рыбой торговать, не уступит ни гроша, обругает, а то и поколотит.
Да не на того гроза нашла. Сколько деревьев ни ломай, а утеса не своротишь. Владислав из Черны одевался к свадьбе. Тесть был только однажды – сообщил, что помер обещанный Черному князю манус, отповеди не снес. Обещался других достать, и Влад не торопил. В Сторожевых башнях покуда все было спокойно. А вот тёщенька приходила уж не в первый раз – сперва степенно, себя не роняя, а потом уж разошлась хуже мертвячки-торговки. Не по душе ей пришлась скорая свадьба.
А Владислав не привык ждать. Дело сделано, записано, подписью скреплено. Годы его не те, чтобы за девками с подношениями да сладкими уговорами бегать. Хочешь наследника, мирись с неизбежным злом: у него должна быть мать. А случается, что и у матери наследника мать бывает.
Владислав оглядел в зеркало кафтан черного рытого бархата, шитый серебряной нитью. Неторопливо унизал пальцы перстнями. Пес с ней, княгиней, пусть бесится. До свадьбы считаные часы, на людях Агата позориться не будет – горда. А в покоях о стенки постучится, так, может, спесь собьет.
Игор подал господину княжеский плащ. Брызнули искрами камни на гербе, косматый седой волк скалился на черном поле, сверкал рубиновой пастью.
Не глядя в зеркало, князь прошелся по комнате и удовлетворенно ухмыльнулся. Игор был в восторге, это легко читалось в его мыслях, тех, что великан не прятал от своего благодетеля.
– Думаешь, заберешь дочку – и скатертью дорожка? – слышалось из-за двери.
«И как не охрипнет? – подумалось Владиславу. – Этак начнет моя женушка такое откаблучивать, никакому наследнику не обрадуешься. Только Влад из Черны – не князь Казимеж, терпеть не стану… А княжна умом ни в мать, ни в отца, а в заезжего молодца. Отравить думала…»
Князь засмеялся, уже в голос, вспомнив удивленно-испуганное лицо Эльжбеты, ее дрожащую руку над кубком. Отравить хотела, и то толку не хватило.
Влад взял со стола Эльжбетин кувшинчик, повертел в руках, а потом, словно осененный догадкой, потребовал у Игора подать ему золотую цепочку. Крепко обвязав горлышко кувшинчика цепью, Влад надел его на шею, так что тот заслонил герб, вышитый на груди князя, и оказался прямо против пасти волка. Не удержался, еще раз вдохнул запах оставшегося зелья.
Отравить решила… Знать, княжна ума невеликого, раз всучил ей кто-то от подневольного замужества слабительное снадобье – от нежеланного женишка да от запора. Сама под запор пойдешь, под замок, чтоб в голове ума прибавилось, а в нраве кротости. Дознаться бы, кто над будущей княгиней Чернской так подшутил. Не пожалел бы для этого шутника князь и целого золотого. Уж больно на руку сыграла шутка. А мануса жаль. Видел его князь, думал вытянуть, как домой вернется. Сила в нем хорошая, послушная.
– Игор, – обратился князь к великану, – говорят, мануса, что помер, под Вечорками разбойнички покалечили. Не приметил ты там чего? Может, с лихими наша ведьма водится, вот и поймать ее не можем. Налетел на нее манус, да поплатился. Хорош был парень и девок, говорят, любил до крайности. Может, и наша…