Как раз занимался рассвет. Ленке пора было на работу, и ее телефон моргнул неожиданной эсэмэской.
«Я увольняюсь», — коротко и ничего не объясняя написала самая опытная официантка.
Суббота. Июль. Битком набитый свадьбами и помолвками настоящий — не иммигрантский — восповский американский курорт. Толпы аристократов в седьмом поколении с пятикаратниками в ушах. А у Ленки — два самых модных в городе ресторана. Очередь — на всю просоленную океаническим бризом улицу. И вот лучшая официантка увольняется аккурат перед самым началом сервиса!
Ленка смотрит вокруг, хлопая зелеными глазами, как олененок Бэмби, которого мы чуть не сбили по дороге в ее деревеньку. И глаза ее останавливаются на мне.
— Выручай, подруга, — говорит. — Или ты думаешь, я забыла, как ты у меня в 97-м краевую Олимпиаду из-под носа увела?
— Ты шутишь? — хорохорюсь я. — Я вообще-то главный редактор международных телеканалов, член общественной…
— И че? — перебивает Ленка.
И мне становится оглушительно ясно, что ведь действительно — и че?
В общем, если вы думаете, что я отказалась, то я согласилась. И целый день, ни разу не присев, не перекурив, не сбросив с лица обязательную улыбку, носилась по трем этажам, думая только о том, как бы не опозорить своей бестолковостью фешенебельный Ленкин кабак.
Естественно, сразу же я опрокинула целый графин со льдом парню за лучшим столиком на колени.
— Простите, сегодня мой первый день, — взмолилась я. — Даже мой первый час.
— Счастлив быть твоим первым, — ответил парень и оставил мне стопроцентные чаевые со счета восьми человек. А ели они много.
За следующим столиком восседала компания, которым на шестерых было лет четыреста восемьдесят. Они сидели с немыми лицами, и я должна была наизусть прочитать им specials, где было больше слов, которые я не знала, чем тех, которые знала. В нашей с Ленкой английской спецшколе нас не учили, как правильно произносить лобстер-термидор с рамбутанами, ремуладом и гратеном пуэр.
Каждый из этой компании чавкающей скороговоркой заказал по три блюда с разными соусами и гарнирами, не улыбнувшись ни разу. Переспрашивать не было шансов.
— Они меня ненавидят! — крикнула я почти навзрыд Ленке, носившейся по пылающей кухне.
— Тебя ненавидят все, кто тебя плохо знает, — успокоила Ленка.
И вот тогда, забежав в эту адову кухню, я увидела ее. Ленкиного шеф-повара Дженнифер. Железную австриячку.
Полтора метра вширь и в длину, злая, как атлантический скат, стриженая лесбиянка. Настоящий фашист.
— Да ты издеваешься, полудурок! — первое, что я услышала в жизни из Дженниных уст. — Ты им отдал рибай-стейк вместо стрип-стейка?! Это же для другого стола!! Иди, отбери его у них быстро! Что хочешь делай — калинку им там спляши, мать твою, тупой иммигрантский дебил!
Не выпуская из рук двадцать пять сковородок, где шипело и квасилось что-то только что выловленное из океана, Дженни слегка дернула головой и рявкнула:
— Лобстер «Термидор», мать твою, а не «терминатор»! Что толку, что у тебя голубые глаза, когда ты клиническая идиотка??? Два соуса маринара мне для кальмаров, пулей! Пока я эти твои глаза не вырвала, тупая иммигрантская овца!
И я — главный редактор и все такое — не сразу, но понимаю, что это она, собственно, мне. Открываю рот, выдыхаю и — бегу за соусами, как зайка.
По дороге останавливаюсь записать Дженнины вопли в блокнот, для будущего рассказа. Тут меня хватает за локоть пробегающий мимо официант. Запыхавшись, он выдыхает:
— Ты новенькая? Записываешь, что как делать? Запиши: «Главное — никогда не злить Дженни. Вообще никогда не злить Дженни». Никогда, факинг, не зли ее! И обведи это жирным карандашом!
— Где гребаный соус? — несется из кухни. — Какого хрена это занимает три с половиной минуты, ты, иммигрантская черепаха? Это два гребаных соуса для двух кальмаров, а не банкет для свадьбы принца Уильяма с его анорексичкой!
Потом раздается шлепок, как будто кого-то плашмя ударили сковородкой, и сразу после него:
— Вот так будет с каждым, кто криво ставит сковороду! Ты понял меня, иммигрантский ублюдок?
Вокруг — нескончаемый грохот, склизкие соусы, лед в алюминиевых баках, подносы с тоннами первосортных продуктов, норовящих шмякнуться на пол, — кольца кальмаров, вымоченные в пахте и обжаренные в хлебных крошках, устрицы Рокфеллер, запеченные с острой самбукой, бургер из палтуса и хрустящей прошутто; с пристани тащат ящики с первым ночным уловом — полуметровые лобстеры с обреченными клешнями, зажатыми безопасной резинкой, серые раковины черристоунз и атласный пурпур голубого тунца — только что освежеванного прямо на пристани, еще пахнущего маяком и поросшими диким шиповником островами.
Тает мороженое, свистит кипяток, и разрывается Дженни:
— Ты не забрал у них рибай-стейк? Калинка не помогла? Они его уже съели? Да лучше бы они мозг твой съели! Хотя нет — они бы на хрен еще отравились твоим протухшим тупым иммигрантским мозгом!
Вдруг с лестницы слышится гром падающего тела и крик, по которому ясно, что человек убился нешуточно.
Мы выбегаем на лестницу и видим, что это наш бассер Энди грохнулся вниз через целый пролет, но умудрился на вытянутой руке удержать неподъемный поднос. Второй рукой он зажимает свой правый глаз.
— Что расфигачил этот полудурок? — кричит Дженни.
— Кажется, он проткнул себе глаз ножом!
— Слава Богу! Я думала, он уронил ремулад!
Энди увозят в emergency. Заменяют кем-то зеленым, и тот разбивает бокал.
— Давай, полудурок! — орет Дженни. — Еще разбей! Не чувствуй себя виноватым. Они стоят-то — всего 50 баксов за штуку! Что встал?
— Я сильно порезал палец, — в ужасе шепчет зеленый.
— Отрежь его на хрен! Ты разве не в курсе — у тебя еще девять других, полудурок!
Лучший в городе ресторан — три этажа преисподней: огромные сковороды, как метеориты, падают на плиту, в окошках летают тарелки, стаканы, бутылки вина, потные бассеры носятся со все новыми ящиками плоских корявых устриц. Дженни орет. И только один человек, взбалтывая коктейль, ласково смотрит в сторону кухни, щурясь на свет льняными глазами.
Это Ричард. Ленкин бармен. Уже двадцать лет они с Дженни женаты и абсолютно счастливы вместе. Исступленная лесбиянка и пожилой прилизанный гей, так и не вышедший из клозета, чтоб не расстраивать могилы родителей, — как они уживаются, всем интересно, но никто не отваживается спросить.
Когда я, проклиная и дружбу, и верность, и несчастную ту неподеленную Олимпиаду, выдала счет своему последнему столику, Рич подошел ко мне и сообщил:
— Я обожаю свою жену. Если бы у Гитлера были хоть вполовину такие же яйца, как у моей Дженни, мы сейчас говорили бы все по-немецки.
Тем временем, Дженни бросила сковородки на пол, чтобы их утащили на мойку, и громко захлопала. Это был знак, что ужин окончен, и сегодня она абсолютно всеми довольна.
Сняв колпак, она подошла ко мне и сказала, мечтательно улыбаясь:
— Какой замечательный день, красавица! Пойдем выпьем? Ты отлично поработала сегодня!
Мы поладили моментально. Через час она уже требовала, чтобы я ценила себя больше, чем я себя ценю, а через два я отважилась, наконец, задать ей тот самый главный вопрос, который мучил меня весь вечер.
— Дженни, ты только не злись, — начала я.
— Валяй-валяй, я знаю, что ты спросишь.
Я покраснела. Замялась.
— Я, может, неправильно поняла… Просто у нас, в России, мы такого никогда не видели…
— Да говори уже! — рявкнула Дженни.
И я выпалила:
— Как ты делаешь лобстера-термидора??!
— Ха! — ухмыльнулась Дженни. — Я так и знала, что ты это спросишь! Я добавляю в них эстрагон. Но ты иммигрантка, ты не поймешь.
Лобстеров-термидоров мы поедали в тот вечер до поздней ночи. Бассеры хохотали, как сытые гиены, показывая фотографии, где я, главный редактор и все такое, вытираю столы и роняю приборы.
Ленкина сестра, а по документам — дочка, Алька, приехавшая на каникулы, восторженно говорила: