Данный вариант подразумевает признание греховности, ты тут сострадаешь, но оттого боль не утихает, и тут нет лёгкого «окольного пути». На страницах романа от подобного коробит. Наш век на такое не падок.
Про нехватку религиозного чувства у нынешней публики мною было сказано изрядно. В ответ мне могут указать на явственное возвращение интереса и почтения к религии в среде наших интеллектуалов. Уверена, что так оно и есть. Чем обернётся данный интерес в дальнейшем, это ещё видно будет. Возможно, вкупе с движением по воссоединению разделённых христианских церквей, чей рост наблюдается по всему миру, он станет провозвестником новой духовной эры, или просто окончательно низведёт религию до одного из атрибутов недолговечной моды. Как бы то ни было в дальнейшем, я не верю, что сейчас христианство служит основой наших общественных устоев где‐либо ещё, кроме Юга. Всё равно, откуда взяться действенной аллегории в эпоху массовых метаний от одной идеи к другой, каждым в отдельности толкуемой по‐своему? Когда мораль меняется вместе с предпринимаемыми нами делами, нет основы для нравственной оценки, так что не получится обзавестись надёжным мерилом нравственных ценностей. И невозможно явить работу благодати, когда благодать отрезана от природы, или когда отрицаема сама вероятность её вмешательства в земные дела, потому что ни у кого не будет ни малейшего представления, о чём мы тут вообще толкуем.
Серьёзный писатель всегда берёт в качестве отправной точки некий изъян человеческой натуры, приписывая его милейшему (в остальных отношениях) персонажу. Основой драмы обычно служит первородный грех, понимает ли его автор богословски или как‐либо иначе. Затем, опять же, над каждым фигурантом серьёзного романа довлеет нелёгкая ноша – в герое заключено нечто большее, чем он сам может уразуметь. Оживлённые пером романиста люди обитают далеко не в пустоте, но в том мире, куда их поселил автор. В этом мире героям неведомым образом чего‐то определённо не хватает, тут есть и трагедия нашей эпохи, и всё это романист пытается передать тебе в форме книги, «всё» – в смысле, совокупный опыт человеческой природы всех времён. Потому величайшие драмы столь органично завершаются спасением или погибелью души. Там, где нет веры в человеческую душу, драматизма кот наплакал. Отличие христианского романиста от своих коллег‐язычников в том, что он признает собственно грех. Как и христиане до него, он видит в грехе не болезнь или бытовую травму, скажем так, дурное влияние среды, а сознательный враждебный выпад против Бога. От греха можно страдать на веки вечные. К спасению относятся либо серьёзно, либо никак. И рассуждая здраво, нельзя не признать, что именно нешуточное и выписывает входной билет донельзя смешному. Только будучи тверды в нашей вере, мы в силах любоваться комической стороной мироздания. Одной из причин того, что с юмором в современной прозе дело обстоит туго, является шаткость основ мировоззрения многих её авторов, которым приходится на каждом шагу подыскивать оправдание поступкам своих персонажей на «скользящей шкале ценностей».
Драма нашего спасения разыграна с участием дьявола, причём этот дьявол не абстрактное «зло», а разумная злая сила, полная решимости доказывать своё превосходство. И если нынешние писатели с христианским мировоззрением и изощряются в изображении зла, то это, думается мне, чтобы их читатели знали это зло «в лицо».
Писатель и верующий, даже если это два разных человека, имеют между собой много общего: они не доверяют «отвлечённому», ограничивают себя, стремятся проникнуть сквозь завесу реального мира и найти в каждой твари крупицу её сотворившего духа, скрепляющего мир воедино. Но я не уверена, что мы получим великую религиозную прозу, не восстановив благой симбиоз верующего художника с верующим обществом. Покуда такого не произойдёт, романисту суждено изо всех сил трудиться в том мире, какой ему достался. В итоге он может обнаружить, что изобразил не сокровенную сторону вещей, а зарисовал жалкую мизансцену нашей жизни, сквозь которую проглядывает лицо дьявола, которым мы одержимы. Результат его труда выходит скромный. Но, быть может, без него не обойтись.
Католики-романисты и их читатели
Р азмышляя о проблемах католического романиста, то и дело вспоминаю историю про святого Франциска и волка из Агуббио [101]. По легенде, хищник был святым Франциском обращён в христианство.
Я не знаю, обратил ли он его на самом деле, и насколько эта процедура смягчила его волчью натуру. Во всяком случае, зверь угомонился. Только мораль легенды, по крайней мере для меня, в том, что волк, став человечнее, не перестал быть волком. Так оно и есть, или должно быть, с католиком, или, выразимся хотя бы так, с писателем, полноценно воцерковлённым. Не важно, насколько его нрав будет исправлен церковью, но если он настоящий писатель, то на правах писателя останется верен своей природе. А церкви следует только содействовать повышению его писательской квалификации.
Я сказала «следует», поскольку, к сожалению, так происходит не всегда. В религиозном трансе пишущий католик частенько забывает о своём естестве сочинителя. Всё это хорошо, это здорово, если только он прекратит сочинять, но в большинстве случаев он продолжает этим заниматься, превращая себя примерно в то же самое, во что превратил бы себя тот волк, начни он, после знакомства со святым Франциском, ходить на задних лапах.
В первую очередь, романист это личность, которой дан талант заниматься определённым делом. Каждый серьёзный писатель старается изображать реальность такой, какою она проявляется в нашей конкретной, осязаемой жизни, но у него ничего не выйдет, если нет заблаговременно дарованного орудия, то есть таланта, и если он этот талант не уважает. Не худо бы напомнить про одну очевидную вещь, которой обычно манкируют – писатель должен иметь дело с предельными возможностями своего таланта. Ведь узка грань между тем, что в его силах, и тем, что нет. Задача каждого писателя эксплуатировать свой талант «на пределе сил», но в пределах отмеренного ему дарования.
Здесь, пожалуй, мне пора уточнить, кого я имею в виду. Я говорю об авторе, который видит в писательстве искусство и полон решимости терпеть все его «неудобные» требования. Я имею в виду прозаика, который пишет и не для всех подряд, но и не для кучки избранных, а для того, чтобы написанное им было во благо. Как бы ни был мал его талант, ему не вздумается губить его добровольно, используя сверх надлежащих пределов. Такой писатель горит жаждой выслеживать и настигать неподдельное, не важно, что он называет этим словом, и каким орудием пользуется для своего искусства.
Фома Аквинский считает, что искусство – не ради удовольствия, а ради блага в самом создаваемом произведении [102]. Произведение искусства, заявляет святой Фома, благо само по себе, но об этой истине в современном мире вспоминают всё реже. Нам мало дарованных пределов, нас не устраивает творить нечто безыскусное и по природе своей благое. Теперь нам хочется производить вещи, имеющие утилитарный смысл. Но то, что благо само по себе, то славит Господа, потому что Он в нём отражён. Верный своему призванию художник творит во всеоружии. Занимаясь положенным делом, он может со спокойной совестью перепоручить проповедь проповедникам. Главное для него – чёткое представление о пределах своих творческих возможностей, которые силой искусства можно расширить только изнутри. Ведь большинство читателей, пожалуй, не считает писательское ремесло серьёзным занятием. Точнее, они относятся к нему серьёзно, пока оно влияет на их настроение, вкусы, мораль. Но писателем является тот, кого заботит правда жизни, а не эстетическое или даже моральное удовлетворение читателя. Католический писатель не обязан быть святым, скажу больше, ему даже католиком [103] быть не обязательно. Он должен быть всего лишь писателем. Это не даёт ему права на моральную слепоту, но, как я думаю, чтобы понять, что же это значит, мы должны на минутку разобраться, что такое проза – рассказ и роман, и какие качества делают правомерной приписку «католический».