Гуляли они так до Мирековского «не завернуть ли нам в кабак?» Завернули. Кабаком оказался пресловутый «Капернаум», где было куда темней и прохладней, чем в «собачьем подвале», публика собралась совсем уж мещанская, стоя глушащая водку. Глаза Эжени ожидаемо стали круглыми, и под её «ах, во второй, пойдёмте во второй» весь их полуночничающий квартет направился в следующий зал. Уселись там за длинный стол, заказали вина. Вязкий синий кумар, мешаясь с эхом чужих разговоров, обволакивал сознание, и Фиса уже не понимала, гадкая сегодня ночь или удивительнейшая. Но куда лучше здесь, бессонной, чем дома – там муж в пропахшем воском кабинете корпит над своими виршами, тяжко вздыхает то по судьбе благородных суворовских гренадёров, то по своей ускользнувшей супруге и гоняет горничную-стень за пустырниковыми чаями. Потому непонятными и неразделёнными остались новые волнения Эжени, просящей Сандру через час поймать им пролётку, чтоб не попасться встающим затемно папочке с мамочкой: «А то мне опять под замком сидеть. Смилуются, конечно, в тот же день, но снова их огорчить себе позволить не могу. Вы уж не сердитесь, Мирек».
– Ну, как я могу на вас сердиться? – грудным голосом отвечал тот, открывая мимоходом маленькую склянку.
Залез внутрь неё пальцем, пожаловался, что малость затвердевший попался, положил щёпоть на отобранную у кого-то чайную ложку и принялся греть. Белеющий в свечном отблеске кокаин, впервые так близко увиденный, бесспорно манил. «Вдохновитель неспокойных умов, сколько о тебе россказней, сколько морочных стихов…» В такую ночь, почему бы наконец не решиться?
– Не угостите? – с мягкой усмешкой.
Мирек нахмурился, но тут же зашёлся своим оскальным смехом.
– Что ж, воля ваша! Смотрите.
Он высыпал кокаин на блюдце, ловко разделил ребром ложки на две тонких полоски и втянул ноздрёй одну, смешно припав к столу. Затем зашмыгал с беспардонностью, от которой запунцовели бы все дородные барыни с мужниных обедов.
– Ваша очередь, – блюдце двинулось к Фисе.
Безобидное на вид крошево, на зубной порошок похожее. Сандра пробовала когда-то, странного будораженья не поняла и толком описать не смогла, но ведь не опустилась, умом не тронулась. Ну, что с одной пробы может приключиться?
И Фиса повторила манипуляции Мирека, шмыгнула только потише. Экстаз не наступал, даже хилое самовнушение не сработало. Лёгкое опьянение, так это от вина, привычное.
– Послушайте, Мирек, да это определённо был зубной порошок! Вы меня хотели обдурить? – сама не разобрала, вправду возмущается или шутит.
– Обижаете, на Зверинской беру самый чистый, «марковский». Вам в облака сразу хочется, а надо минут пять обождать.
– Скоро ноздря начнёт неметь, – предупредила Сандра, тоже решившая сыграть в знатока.
Мирека кокаин, конечно, взял быстро, откинул на стул, словно прикорнувшего, одни губы поджимались в истоме. Почти не притронувшаяся к вину Эжени за приобщением наблюдала пытливо и настороженно:
– Фисс, ты нам говори, если станет дурно.
Ожидание раздражало и тревожило, в кончиках пальцев томительно кололо. Когда нос внутри начало примораживать, а к горлу спустилась горькая, как после капель от насморка, слюна, Фиса насилу уняла дрожь. Что-то новое пробуждалось в её голове.
И вот захлестнуло. Сжался галдёж, размылись свечи, поплыли лица. Стены пожелтели, как в одном забытом и нежданно ожившем сне. Страшное умиротворение схватилось в омарафетченном теле, а разум, бедный разум… Какое перед ним разверзлось открытие, сургуч сорвало, забросив на секунду за грань экзистенциального сумасшествия: здесь судьба её – обретаться в ночном кутеже, ходить по грани в чумном пиру. А муж, книжки его дурацкие, чопорные барыни и сентиментальные офицерики с обедов… Зачем? Отмерло, потонуло в первородном темпе полуночников.
Фиса вскинулась, схватившись за щёку, закачалась в горячечном ритме, зашептала столь ненавистное ранее: «Боже… Боже…»
– Вы знаете… Знаете… Мне никогда не было так хорошо! – как будто понизившимся голосом выпалила, сминая губы карминовыми от помады пальцами.
Коротким прибоем её выкинуло к Миреку, вновь расчерневшемуся зрачками, в мороке он выглядел сущим Мефистофелем, обострившийся, гипнотизирующий, сардонический.
– Понимаю, да… Понимаю вас. Холера, как хорошо! Дайте-ка мне вашу руку, – а голос тёк на удивление мягко и прельщающе.
Ладонь Мирека, тёпло-суконная, с гладящим серебром перстня, накрыла Фисину. Ладонь, немыслимо сейчас нужная. Нервные пальцы переплелись очень плавно, чтобы не исцарапаться в ошеломлении. В связке закинутые за врата, потопленные в марафетном болоте, вверенные лучшему безумству ночной пляски…
Глаза в масляной сурьме обнажали Фису во всевозможных смыслах. Замечательные ведь глаза, хоть и адски липкие. Лицо, конечно, потасканное, нос кривоват – хорошо пропечатались давнишние похождения, перекроили. Неужто нельзя погибать осторожно, так, чтобы не заклать красоту с рассудком? «Всё это дьявольщина, я же так далека от края!» – вспыхнуло в голове. – «Что, себя не обуздаю? Нет, несусветность!»
Однако эйфорийным Фисиным думам суждено было перерваться на самом пике – Сандра нечаянно плеснула вино на скатерть. Фиса вмиг вскочила, шатнулась. Словно с глубины вынырнувшая, тяжело задышала, тупо разглядывая бордовую кляксу. Враз удушило дымом и гомоном.
– Какая же ты дура! – метнулся злой взгляд на виновато потускневшую Сандру.
От пролопоченных путанных извинений зазнобило до зубного скрипа. Рядом мелко и мерзко возился половой с противными рыжими усиками над дрожащей губой, ахала беспокойная Эжени, один Мирек, лишь малость поскучневший, вальяжно наблюдал за творящимся бедламом. Увы, весь мефистофельский лоск его рассеялся, как мираж: явно раскрасневшееся под слоем пудры лицо сально блестело, а грим отчаянно растекался.
«Неужто я выгляжу так же?» – вспомнила Фиса про свою размазанную помаду и, прикрыв рот ладонью, поспешила в уборную.
В тишине, у мутного зеркала, немного угомонилась – нет, всё так же хороша, глаза страстно блестят, скулы резко выточены, а то, что вокруг рта красно – напротив, хорошо на сумрачный облик ложится, словно целовалась, долго и дико. С нервным смешком Фиса принялась исправлять поплывшие губы, тщательно прокрашивая их масляной французской палочкой.
– Фисс, – в тёмной мути отразилась Эжени, впорхнувшая совершенно бесшумно. И вновь совершенно прекрасная в свечном золоте. – Скажи мне, что всё хорошо.
– Смутно мне, дорогая, смутно, – увидев, как вздёрнулись нитки бровей, сразу поправилась: – Нет, тело моё не отравлено, я пережила чудесное, знала бы ты, как он захлёстывает, как возносит! Но затем… Как в помои швырнуло, мерзко, да ещё и Сандра, дурная неловкая девчонка! Я на неё не сержусь, передай, а нет, сама… Сама скажу. Что это я…
Фиса тряхнула завивкой, разогнала остатки морока и, взметнув пуховкой бронзовое облачко, принялась подрисовывать скулы.
– Я честно рада, что тебе пришлось по вкусу. Только не становись кокаинеткой, они, конечно, томны удивительно, но, вместе с тем, так несчастны! Одно дело – читать про их стенания в стишках, и совсем другое – видеть, как страдаешь ты. Но Фисс умна, Фисс ведь не допустит…
Эжени сбилась. И тогда Фиса с наскреблённой нежностью обняла её, прижавшись к гладкому лбу:
– Не допущу, поверь. Это лишь увлечение, ещё не мания.
– А Квятковский? Очаровал тебя?
Фиса расхохоталась:
– Ваш шановний пан бесспорно интересен, но слишком уж чванлив. Мне хочется его испытать – думаю, будет презанятно.
2.1. Зайковский
Волнение, одно лишь волнение жило в воспалённом мозгу Зайковского, спутанные мысли закручивало, как качельные канатики. Он ничерта не выспался минувшей ночью, а потому откровенно клевал носом в кулуарах Таврического дворца. До заседания оставалось полчаса, примчался пораньше, благо, расторопный секретарь Коля позаботился, чтобы господин депутат не прикорнул на софе.