Вот видишь ли, – я мучусь…
Мне кажется порой: душа – в плену, —
рыдающая буря в лабиринте
гудящих жил, костей и перепонок.
Я жить боюсь. Боюсь я ощущать
под пальцами толчки тугие сердца,
здесь – за ребром – и здесь, на кисти, – отзвук.
И видеть, мыслить я боюсь – опоры
нет у меня, – зацепки нет. Когда‐то
я тихо верил в облачного старца,
сидящего средь призраков благих.
Потом в опустошительные книги
качнулся я. Есть книги как пожары…
Сгорело все. Я был один. Тянуло
пустынной гарью сумрачных сомнений, —
и вот, в дыму, ты, Гонвил, появился —
большеголовый, тяжкий, напряженный,
в пронзительно сверкающих очках,
с распоротою жабой на ладони…
Ты щипчиками вытащил за узел
мои слепые слипшиеся мысли,
распутал их, – и страшной простотой
мои сомненья заменил… Наука
сказала мне: «Вот – мир», – и я увидел
ком земляной в пространстве непостижном —
червивый ком, вращеньем округленный,
тут плесенью, там инеем покрытый…
И стала жизнь от этой простоты
еще сложней. По ледяной громаде
я заскользил. Догадки мировые —
все, древние и новые, – о цели,
о смысле сущего – все, все исчезли
пред выводом твоим неуязвимым:
ни цели нет, ни смысла; а меж тем
я втайне знал, что есть они!.. Полгода
так мучусь я. Бывают, правда, утра
прозрачные, восторженно-земные,
когда душа моя – подкидыш хилый —
от солнца розовеет и смеется
и матери неведомой прощает…
Но, с темнотой, чудовищный недуг
меня опять охватывает, душит:
средь ужаса и гула звездной ночи
теряюсь я; и страшно мне не только
мое непониманье, – страшен голос,
мне шепчущий, что вот еще усилье
и все пойму я… Гонвил, ты любил
свою жену?..