Надо признать, что в нашей среде плохо умеют отличать страстность, хотя бы и излишнюю, от подлостей, постыдных для истинного ученого. Когда вышла в свет последняя монография Н. М. Страхова «Развитие лито-генетических идей в России и СССР» (М., 1971), многие коллеги отвернулись от автора и громко возмущались «грязной книгой», где чуть ли не каждому геологу посвящен остро-полемический раздел с разбором всех его ошибок и противоречий. Мало кто признал право сказать все, что он думает, за человеком, отдавшим науке более полувека, мужественно отстаивавшим свои взгляды и в юности, рядовым, даже, пожалуй, гонимым сотрудником, и здесь — тяжело больным почтенным академиком, подводящим жизненные итоги. Страстная книга — да, может быть и пристрастная, но в толстом томе нет ни одного политического выпада, тогда как противники Страхова — М. И. Варенцов, Л. В. Пустовалов и другие — на них не скупились, поминая и неприятие диалектики, и преклонение перед иностранщиной, и т. п.
И напротив, далеко не все честно оценивали, скажем, поведение академика В. Р. Вильямса в борьбе с Д. Н. Прянишниковым, не останавливавшегося перед самой злобной и грязной клеветой, грозившей замечательному почвоведу концлагерем, если не расстрелом. Что там говорить, раз и лысенковщина со всеми ее преступлениями, диким невежеством и фальсификациям провозглашалась иными учеными мужами небезынтересной попыткой оживить биологию.
Вот эта-то борьба — порою неизбежная и небесплодная, а чаще бессмысленная и неприличная — слишком свойственна членам научных кланов и школ. Я помню, как зелеными юнцами мы считали священным долгом высмеивать ленинградских археологов, устраивать обструкцию их докладам, не прочтя толком их книг, из одного ложного московского патриотизма. Не лучше вели себя по отношению к нашим учителям студенты с берегов Невы. Нескоро избавились мы от этих глупостей, а кое у кого из нас ничем неоправданная враждебность сохранилась на всю жизнь. В этом я вижу еще один довод против принадлежности к определенным школам. Надо уважать чужое восприятие мира, даже если оно кажется тебе упрощенным, устарелым или неполным, в каких-то случаях противопоставлять ему свое, быть непримиримым к научной недобросовестности, но не завербовываться в ряды некоего клана навсегда. «Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум».
Каков же общий итог моего несколько разбросанного рассуждения о научных школах? Учителя, конечно, нужны, притом разные. Нужны люди, умеющие передать студенту факты и первичные технические навыки, важные для его будущей работы. Я получил и то, и другое от Воеводского и Граковой — хороших, но средних по уровню специалистов, признателен им за это, однако определение Учитель (с большой буквы) к ним применять не стал бы. Точно так же в чем-то были полезны преподававшие археологию в МГУ и ЛГУ — Д. А. Авдусин и Т. Д. Белановская. Школ они не создали, но многих познакомили с десятками необходимых, хотя и элементарных вещей. Все же подобных людей почти всегда может заменить и чтение книг.
Гораздо ценнее учитель, способный развернуть перед своими слушателями широкую, тщательно продуманную концепцию. Для большинства из них она до конца дней будет базой, незримо присутствующей в каждом их конкретном исследовании. Те же, кто поталантливее, возьмут у наставника лишь некоторые общие принципы подхода к материалу, а затем с их помощью попробуют классифицировать факты по-своему. В любом случае деятельность педагога окажется плодотворной, и никакая библиотека не заменит бесед с человеком, выработавшим оригинальную систему взглядов. Но чтобы превратиться в Учителя (с большой буквы), совсем не обязательно быть связанным с Университетом, руководить дипломниками и аспирантами. Обычный сотрудник того или иного института, музея, архива может обладать настоящим педагогическим даром. Более того — рассказы между делом, перемежающиеся пустяками, где-нибудь в экспедиции вечером у костра или дома за чашкой чая, нередко западают в юную душу глубже, чем официальные лекции, отмеренные по минутам, строго логичные, но суховато-абстрактные.
В нашем археологическом мире мастерами такого воспитания молодежи были в Москве — В. Н. Чернецов, а в Ленинграде — И. И. Ляпушкин. В вузах они не преподавали, крупных постов в Академии не занимали, мало в чем могли помочь своим ученикам в их продвижении, но молодежь к ним тянулась и из встреч с ними извлекала очень много. Мне в 1950-х годах удалось сблизиться с Замятниным и, благодаря ему, узнать, наверное, самое главное для всех моих дальнейших начинаний: не то, как сделан кремневый резец и как расчищать котлован древней землянки, а то, в чем отличие исследования от спекулятивных построений (вроде окладниковских, пленявших некогда и мое воображение), насколько выше занимательных повествований аналитическая работа, где доказанное не перемешано с предполагаемым и честно выделены моменты, оставшиеся неясными. Ни университетские курсы, ни штабели законспектированных книг не привели меня к этим, казалось бы, простейшим, а на деле первостепенным по значению принципам — заповедям подлинного ученого. Нужно было живое общение с человеком, прошедшим большой путь в науке, беззаветно любившим ее и в то же время понимавшим и ее ограниченность, и трагизм, заключенный в вечных поисках истины. Что-то здесь можно сказать только тет-а-тет. Ни с университетской кафедры, ни со страниц монографии особенно дорогие для тебя признания в полную силу не прозвучат.
Из семи перечисленных мною археологов Замятнин дал мне больше всех, и если бы потребовалось назвать одного учителя, я назвал бы именно его. Но я был едва ли не единственным, с кем он говорил охотно и откровенно. Это, вероятно, и составляет трудность в учении у людей, официально этими функциями не облеченных. Как к ним подойти? Не поручусь, что и я со своей нелюдимостью не отпугиваю кого-нибудь, кто хотел бы посоветоваться со мной, да не решается, и с кем я с удовольствием поделился бы накопленным за десятилетия научной работы.
Возможность чтения лекций пока для меня не закрыта, но я нахожу куда более заманчивым, чтобы ученики пришли ко мне сами, по внутреннему побуждению, а не записываясь в обязательный семинар, чтобы их привлекли идеи моих книг, а не соображения, что этот старик повлиятельней прочих и потому вернее устроит на службу.
Итог: создателем школы надо считать не того, кто по должности руководит дипломниками и аспирантами, а того, кто дал идеи следующему поколению специалистов. Зоолог из Саратова С. Н. Варшавский причислял себя к школе А. Н. Формозова. Лекций его он не слышал, но сохранил переписку с отцом. Молодой ученый советовался со старым по множеству вопросов, а тот отвечал ему достаточно подробно. Да, это школа. Но когда нынешний заведующий отделом, созданным отцом в Институте географии, заявляет, что продолжает развивать школу Формозова, у меня возникают большие сомнения. По молодости лично с ним он почти не общался. Жизненные установки расчетливого карьериста отцу были бы безмерно чужды. Верю, что он прочел основные работы А. Н. Формозова и что-то оттуда взял, но для принадлежности к школе этого мало.
В 1920-х—1940-х годах понятие «научной школы» в СССР вызывало подозрения: «так называемая школа Покровского», «школка Рубинштейна». Потом, когда старых ученых потеснили молодые, воспитанные в коммунистическом духе, дело стало восприниматься иначе, и кое-кому захотелось примазаться к создателям настоящих школ. Иркутянин Г. И. Медведев уверяет, что он прямой преемник профессора Б. Э. Петри, хотя того расстреляли всего годом позже рождения Медведева. А. Н. Сахаров утверждает, что вышел из школы Ключевского, поскольку его мама в десятилетке училась у ученика Ключевского В. Н. Бочкарева. Но Бочкарев по возрасту своему в лучшем случае мог прослушать общий курс Ключевского. Собственные же его сочинения ни в чем не соприкасаются с концепцией Василия Осиповича.
Как видим, понятие научной школы весьма расплывчато, и все же это реальность, заставляющая с собой считаться.