Ворона глянула на него, открыла рот и уронила шаль.
Орденоносный ректор, поддёрнув брюки, осторожно присел, поднял шаль и укутал плечи растерянной Алисы Викторовны. Легонько прижал её к себе.
Даниль закрыл глаза и осел в снег; хотелось лечь и уснуть на пару недель прямо здесь.
— Лисонька, — сказал Андрей Анатольевич вполголоса, серьёзно и нежно. — Я думаю, что мы должны этим людям.
Эпилог
В коридорах клиники было прохладно и серо; за огромными окнами сверкал тёплый март, но дневной свет не хотел заглядывать сюда, тесниться между хмурыми стенами. Даниль опустился на липкую дерматиновую кушетку и уставился на замок сцепленных пальцев. Он не смотрел на проходящих мимо посетителей и сестёр, и поднял голову, только услышав робкое:
— Вы, Данила?
— Елена Максимовна? — неуверенно вспомнил он.
— Здравствуйте, — тихо сказала старушка.
Мать Аннаэр похудела, осунулась и стала седой как лунь. Руки её оттягивали пакеты с фруктами и соками — тонкого пластика, надорвавшиеся от тяжести. Елена Максимовна поставила сумки на пол и присела рядом с Сергиевским.
— Спасибо, Данила, что вы Анечку навещаете, — так же тихо, точно стесняясь своего голоса, сказала она. — Я уж… У неё ведь никого нет, кроме меня, ни друзей, ни подруг. Всё с кем-то перестукивалась по компьютеру-то, а где они? Лилиана Евгеньевна вот приходила…
— Евстафьевна, — поправил Даниль, глядя в пол.
Елена Максимовна помолчала.
— Как она? — спросила с затаённой тоской.
Сергиевский вздохнул. Он долго и многословно мог бы объяснять, что случилось с Аннаэр, он понимал в этом больше, чем её лечащий врач, но зачем оно Елене Максимовне? Ей бы услышать сейчас, что Анечке лучше, что она идёт на поправку и скоро выпишется…
— Вы бы сумки не таскали, — невпопад сказал Сергиевский. — Я уж целый грузовик приволок.
Елена Максимовна поблагодарила; она напоминала Данилю грустную мышку. Он помялся и сказал, надеясь, что старушка не будет допытываться о подробностях:
— Она, вроде бы, разговаривать стала. Мы с ней поговорили немножко. О науке.
Елена Максимовна встрепенулась и закивала.
— Да, Анечка очень одарённая, об этом все говорили, она всё ведь только о науке и думала…
Сергиевский закаменел лицом; на скулах выступили желваки. Такое умолчание и полуправдой-то назвать было нельзя, и рассказывать Елене Максимовне, какая именно область науки сейчас интересовала её дочь, Даниль не стал бы под угрозой расстрела. Аннаэр не захочет разговаривать с матерью: она и сейчас продолжает её щадить, оберегать, пусть и на особенный, горький манер. Отвернётся к стене и будет лежать, глядя в одну точку, не вслушиваясь в робкую болтовню старушки.
С Данилем она заговорила.
Теперь ему невыносимо хотелось курить, но он почему-то всё сидел и сидел, как приклеенный, чувствуя плечом присутствие Елены Максимовны.
…Аннаэр полулежала в постели, вырез ночной рубашки открывал жутко заострившиеся ключицы; она почти ничего не ела, принесённые фрукты гнили на подоконнике. Даниль устроил в вазе цветы и обернулся к ней.
— А я со следующего года практикой руковожу, — сказал он. — У Гены контракт закончился, он уезжает.
Аня смотрела в стену. Она всегда смотрела в стену, и Сергиевский подозревал, что скоро проглядит в ней дырку. Впрочем, там, за стеной, так и так был серый коридор с липкими кушетками и нечитаемыми медицинскими плакатами — ничего интересного… Он вздрогнул, когда Мрачная Девочка заговорила.
— Даниль, — сказала она хриплым с отвычки голосом. — Помоги мне.
Сергиевский метнулся к ней; присел на корточки рядом с кроватью, почувствовав унылый запах больничной прачечной, уставился на Аннаэр.
— Как? — спросил торопливо, надеясь, что она не умолкнет снова. — Как?
Эрдманн медленно перевела на него глаза и проговорила ровно:
— Я хочу заключить контракт на тонкое тело.
Даниль поперхнулся.
Судорожно сжал простыню в горсти.
— Ань, — ошалело пролепетал он, — Ань, ты что, с ума сошла?! Ты… ну… ну если тебе правда так плохо, покончи с собой! Умрёшь и всё забудешь, родишься снова. Второго Ящера ты уж точно не встретишь…
— Вот именно, — тихо сказала она, и Даниль чуть не откусил себе язык.
Её лечили от депрессии, но улучшений не намечалось; врач рассказывал о сложности случая, ободрял, говоря, что главное — найти зацепку, что терапии поддавались и более тяжёлые проявления, и всё же он, старый специалист, не был контактёром и ничего не знал об особенностях контактёрской психики. Даниль искал по Москве кого-то со нужным опытом, но не находил — попадались почему-то сплошь молодые дамы, которым самим явно требовался психотерапевт. Сергиевский решил, что от классического медика всяко будет больше пользы, по крайней мере в смысле отсутствия вреда. Но в МГИТТ он и первокурснику смог бы объяснить суть проблемы, а этому уверенному, похожему на Ларионова седому джентльмену — не мог, хоть тресни. Для неё даже термина не было.
То, что называется «зазипованностью», возникает обычно в детстве или подростковом возрасте, в тех случаях, когда тонкое зрение открывается самопроизвольно в неподходящей для этого обстановке. Привести к нему могут комплексы, страх перед кем-то или гипертрофированный самоконтроль. У хирурга Аннаэр, не вылезавшей из операционной, самоконтроль был именно такой. И теперь она сама, своей волей, методично и беспощадно загоняла себя в этот «зип», психологическую блокировку, намеренно отказываясь от контактёрских способностей, не желая ощущать тонкий план. Учитывая, какого качества были её способности и как она свыклась с ними, это было всё равно как если бы здоровый человек добивался от себя тяжёлой инвалидности — слепоты, глухоты, кожной анестезии…
Аннаэр легла, вытянув руки поверх одела.
И спросила — с тенью гнева и неверия:
— Почему он не взял меня с собой?
Даниль встал и дёрнул плечом.
— Потому что ему никто не нужен, — сказал он со злостью. — Потому что он абсолютно самодостаточный человек.
— Почему он не взял меня с собой? — шёпотом простонала она.
Сергиевский умолк. Она его не слышала.
Лаунхоффер исчез.
Большую часть знавших его людей это крайне обрадовало: человек слаб, и пропажа самого свирепого преподавателя аккурат перед сессией показалась чрезвычайно кстати. Особой мистики никто в этом не наблюдал — все знали, что преподавательской деятельностью Эрик Юрьевич заниматься не любит, ему больше по душе путь кабинетного учёного, и его ухода с должности рано или поздно вполне можно было ожидать. Он только время выбрал странное, но и тут удивляться было нечему: Лаунхоффер вообще не считал себя обязанным исполнять нормы трудового кодекса.
С того дня, когда Эрик Юрьевич попросил Аннаэр принимать вместо себя зачёт, в институте он не появился ни разу. Впрочем, ходили слухи, что кто-то его всё же видел. Рассказывалось, что они втроём сидели в кабинете ректора — сам Андрей Анатольевич, Гена-матерщинник и Лаунхоффер — и сосредоточенно, в гробовом молчании пили водку.
После сессии закончился срок контракта руководителя практики. Гена переписал себе культурно-языковую матрицу за неделю до отъезда и как будто уехал душой. Он всё ещё говорил по-русски, но совершенно правильно, без сленга и непечатных словечек, с тенью акцента. Потом попрощался — и навсегда отбыл в родной Китай.
С виду всё оставалось по-прежнему: шумели в коридорах студенты, старшекурсники кичились умениями, изощряясь кто во что горазд, но Данилю казалось, что в институте стало болезненно тихо и пусто.
Он и сам не смог бы ответить, зачем каждую неделю навещает в больнице молчаливую как покойница Аннаэр. Не шло речи о чародейном притяжении, о нежных чувствах, он даже жалости к ней почти не испытывал — но всё-таки приходил, приносил ей цветы и фрукты, говорил что-то, вглядывался в неподвижные заострившиеся черты, пытаясь угадать в скучной больной прежнюю А. В. Эрдманн. Что-то вело; приказывало. Возможно, Даниль по-прежнему чувствовал в Ане сестру по их маленькому учёному ордену и не мог смириться с тем, что она так яростно отказывалась от своей природы. Возможно, в клинику нервных болезней его тянула почти магическая связь: они с Аннаэр были ранены одним и тем же оружием.