И замер, глядючи на себя.
Всклокоченная грива волос с сизым проблеском, впалые, будто изнутри съеденные щеки, длинная борода, подпаленная с одной стороны, – не углядел в кузнице. Обрубок шуи, сейчас он торчал из потрепанного рукава. Глубокие морщины, впадины по краям рта… Вот она, старость. С ним еще остатки былой силы: в кузне многое делал, спину еще держал прямо, и мужское, ретивое не ушло в землю.
Кому он нужен там, где сына схоронили, где неверная женка наказана за злодеяния (туда ей и дорога), где рыжую полюбовницу съели черви?
Он – никому, а ему надобно сделать важное.
Григорий вспомнил про сынка гулящей бабы, которого священник именовал его сыном, и качнул головой. А ежели правда?
Отыскать вести о нем так и не удалось. Самоеды, что кочевали рядом, только разводили руками: «Дехелаш»[15]. А казаки смеялись в голос: «Оставайся здесь, Басурман. Сын есть, а женку отыщем».
Григорий бросил эту глупую затею. Да и самоедский отпрыск был ему не нужен. Чужая кровь.
* * *
Отец Димитрий угасал.
Глаза его смотрели не на человека, замершего у его постели, не на лик Николая Чудотворца. Он словно видел что-то внутри себя, оценивал, радовался или печалился.
«Вспоминает свои благие и греховные деяния, что ль?» – подумал кузнец. И хотел поблагодарить пастыря, сказать, что добра принес – как никто в его жизни, что лишь такие священники надобны всякому человеку, на них и надежа. Да только язык не слушался. Привык хулить и сквернословить, а не благое говорить.
Высохшая рука отца Димитрия казалась невесомой, будто он заживо превратился в мощи: а что, праведник, каких поискать. Григорий склонился, поцеловал перстень, тот едва не сполз с пальца, а потом сказал:
– Спасибо тебе, что слово замолвил. Отпустили меня, слышишь, отпустили!
Отец Димитрий наконец перевел взгляд от внутреннего своего, важного, предсмертного, к тому, что было в бренном мире.
– Слава Господу. Гриня, ты только обещай, – уж и не разобрать. – Обещай, мстить не будешь обидчикам. Говорили мы с тобой, надо простить. – Голос его окреп, откуда-то пришли силы. – Гриня?
– Выздоравливай, отец Димитрий, ты нужен людям, – ответил кузнец.
Священник что-то хотел сказать еще: укорить, воззвать к совести, напомнить о былых обетах, но в клетушку уже ворвались двое новокрещеных самоедов. Они принесли дары для большого шамана и подняли гвалт. Григорий тем воспользовался и ушел от своего благодетеля. Знал, прощается на веки вечные, и на том свете отец Димитрий будет в раю, а он в геенне огненной.
Утром на Тихона Тихого[16] коч с пятью казаками, молодым десятником и одноруким кузнецом вышел из Обдорска и поплыл на юг.
Глава 2. Тревога
1. Перемирие
– Степан Максимович, позволите войти? – Аксинья остановилась на пороге, точно робкая служанка. Сбитень нагрел серебряный ковш, канопки дребезжали в левой руке и вопили об одном: поставь на стол.
Степан замер у окна. Высокий, широкоплечий, он в простой рубахе и домашних портах выглядел лучше, чем иные в праздничном платье. Поглядел на Аксинью со всем высокомерием мужа, вершившего великие дела.
– Позволю, – ответил он, и грубый голос защекотал Аксиньин живот.
Зашла, поклонилась, поставила кувшин и канопки, расписанные рыжими цветами, налила ягодный сбитень, с удовольствием вдыхая запах.
Степан жадно схватил канопку, осушил до дна и повелительно махнул культей: еще.
– Свободна? – Аксинья опустила взгляд.
Персидский ковер, недавно постеленный в покоях, радовал глаз. Яркие цветы, завитки по алому полю, стебли, в коих пыталась найти знакомые травы, да чужая земля рождала иные, неясные ей узоры.
Степан кивнул. Она поклонилась с той же чинностью и, утопая в пушистом ковре, направилась к двери. Сдержанность не была сильной ее стороной, и плечи подрагивали. Она уже ступила на порог, да рубаха неожиданно дернулась, зацепилась за что-то, окаянная. Аксинья повернулась, и мужчина сграбастал ее в объятия. Наконец дав себе волю, захохотала.
– Степан Максимович, позволите вас порадовать? – прошептала она, и мягкие мужские губы тотчас же ответили.
Какими тропами пришли они к ласковому согласию, Аксинья и сама не знала. Прошедшие годы иногда проносились в ее памяти вереницей. Она, полуживая, стучит в ворота солекамских хором. Степан, с презрением глядящий на нее. Его ярость и пыл. Разлука и холодная встреча. Руки, скользящие по светлым волосам. Водяной червь, что чуть не отнял его…
Она, тревожная, недоверчивая, твердила: скоро жизнь изменится. Купеческая дочь из далекой Москвы скоро разрушит ее жизнь.
Она прогоняла с глаз ничтожную влагу, ходила с гордо поднятой головой, обнимала его крепко, точно не знала правды. И сейчас, чувствуя на шее горячие поцелуи, выкинула дурные мысли за дверь покоев.
* * *
Степан радовался переменам. Как истый мужчина, больше думал о государстве, чем о семье. Удостоившись великой чести, он по радению батюшки поехал выборным на Земской собор. Обо всем знал не понаслышке, говорил с такими людьми, что дух замирал.
В деревушку Деулино, что под Троице-Сергиевым монастырем, прибыли боярин Шереметев, князь Мезецкий и Артемий Измайлов, весьма искусные в переговорах с супротивником. Царевич Владислав понял, что русский престол ему не захватить.
Россия и Речь Посполитая заключили перемирие на четырнадцать лет. Земля русская слезами по белу снегу скорбела о городах. Смоленск, Чернигов, Рославль, Стародуб, Белая, Невль, Почеп, Себеж, Нов-городок отошли ляхам, и несправедливость сего деяния была очевидна всякому любящему Отечество. Да только за мир приходится платить.
Царь Михаил Федорович во дни непростые все ж тешил душу: батюшка его возвратился из плена. Филарет Никитич принял патриаршество, стал наставником и помощником сына своего.
Земские соборы вели государство к покою и процветанию. Разоренным селам да городам давали свободу от податей, рассылали людей во все концы России, чтобы розбор[17] служилым учинить, награждали людей верных, радевших за Отечество во дни Смуты. Татарские послы дивились, писали в Крым, что ныне люди богаче прежнего на Москве. Степан с тем был согласен: двуглавый орел расправлял крылья.
Соль Камская и Пермские земли чуяли благие перемены, вели бойкую торговлю с Поволжьем и Архангельском, персидскими, бухарскими да крымскими купцами. Казна Строгановых богатела.
* * *
Ларчик с каменьями, серебром и золотом манил Нютку. Причудливые мониста, жемчужные серьги-двойчатки, перстни – женские, с мелкими камнями, мужской, с огромным черным агатом, обручи на руку, – они пахли пряностями и богатством. Нютка зацепила колечко с вдавленными в серебро бусинами и проронила:
– Батюшке скажу, пусть такое же купит.
Она крутила кольцо – большое, и два перста влезут – и с досадой думала, что всегда позади подруги идет. На три года младше, а точно на целую жизнь.
– Нечего больше отцу твоему делать, как по лавкам бегать! – хмыкнула Лизавета. Она сидела с шитьем в руках, но с обеда не сделала ни стежка. – Жениха тебе приискали? Или вековушей останешься?
Нюта подавила вздох. Языкастая дочка воеводы умела уколоть так, что и слова супротив не молвишь. Скажет да улыбается ласково, подруженька. Мудрее, опытнее, от такой и укол вытерпеть не грех, а все ж в груди вскипает пена.
– Приискали, только не видела его. – Нютка высунула язык и задергала кончиком так, что Лизавета залилась смехом.
– Ты ему рожи не корчи, а то решит, что скудоумная. Хотя с деньгами твоего батюшки и такую возьмут.
– Лизавета, ты чего такая вредная? – Нюта возвращала в ларец злато-серебро, словно лишилось оно всей красоты. На подругу смотреть вовсе не хотелось.