Элеонора Гильм
Ведьмины тропы
© Гильм Э., 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
* * *
Пролог
Мужчина стоял на берегу речки и глядел на мелкую рябь. Борода его была сизой, спина согбенной, одежа потрепанной, точно шел издалека. Он казался спокойным, почти равнодушным, но Аксинья замерла в великом страхе. Встретив на улице, прошла бы мимо, но здесь, в укромном месте, где зародилась их нежность, она была обречена узнать его.
Отчего-то она подумала про нож или иное оружие, поглядела на свои руки. Они тряслись и казались чужими. Гладкие, белые, молодые, словно Аксинье кто-то вернул молодость.
– Пойдешь со мной? – спросил мужчина, не поворачиваясь, и она вдруг увидела, что в деснице его что‑то есть.
– Я тут останусь. – Голос Аксиньи звучал спокойно, а сама все оглядывалась: палку бы найти крепкую, чтобы не сломалась в руках.
– Если не ты, тогда она пойдет, – ответил он и наконец поворотил лицо.
Темные, дикие глаза горели огнем, да не только гнева – углядела что-то еще. Лицо его на миг стало лицом того, кого любила: сочные губы с улыбкой, ласка во взоре.
– Кто? – молвила Аксинья тихо, а он уже тряс тем неясным, что зажато было в его руке. Крохотная лесная птаха с кровяным пятнышком на груди пыталась вырваться, трепыхала крыльями, но мужчина крепко держал ее за тонкие, словно соломинки, лапы.
– Дай обниму на прощание, – еще ласковей сказал он.
Аксинья стояла недвижима, а он слишком быстро для хромца оказался с ней рядом, наклонился, языком вторгся в ее уста, сжал ее спину, точно железными руками. Она же, словно околдованная, и слова не сказала против, даже когда он поднес птаху близко и крылья коснулись ее губ. И захохотал, снова обратившись в черного волка, что рвал ее острыми зубами.
Глава 1. Узник
1. Тьма
Вечная непроглядная темнота издевалась над русскими, вторгшимися в ее владения. Невозможно было привыкнуть, смириться, признать эту темноту творением божьим. Можно было лишь подчиниться, словно властной хозяйке, что отказывает незваным гостям в тусклом огоньке лучины.
Как поверить, что нет ничего иного, кроме ночи, лишь на полтора часа допускающей день до изголодавшихся по свету людишек; ничего, кроме бескрайней снежной пустыни, где выжить может лишь исконный обитатель, а русским остается лишь уповать на милость Божью?
– Ушли ироды, можно говорить.
– А этот?
– Да он спит, ишь, сопит как… Не услышит.
– Что ты решил-то, а?
– Снег сойдет – и пора…
– Припасы нужны, без них – смерть.
– Утащим. Кое-что уже припрятал.
– А ежели кто из казаков смекнет?
– Сам знаешь, что сделаем.
Двое мужичков шептались, сблизив стриженые лопоухие головы. Когда тот, кто скорчился под тощим одеялом, заворочался, они испуганно вытянули шеи и прекратили разговор.
Человек думает, что самое важное – честь, достоинство, достаток, семейное счастье. Но уверен в том лишь до поры, пока не откроется ему изнанка жизни. Человек – то же животное. Тварь божья. Сова, соболь, червь, мошка-кровосос, по сути, его собратья. Порой они, твари, наделенные особым даром, куда проворнее и умнее человека. Звери могут выжить в тайге без огня и оружия. Пеляди всю жизнь свою проводят в ледяных водах Полуя. Блоха сосет кровь да пот собаки, тем и счастлива.
Человек в скотских условиях живет – кряхтит, пыжится, но честь и достоинство быстро покидают его. Остается лишь желание выспаться, насытить утробу, остаться в тепле. И все.
Мужчина растянулся на твердых, словно лед, полатях. Он не спал. В голове не прекращалась работа ни на час, окромя ночного сна. Повторял слова, услышанные случайно, перекладывал доводы из одной кучи в другую, ворочался, сипел, обвинял и оправдывал.
Беседа с самим собой, между совестью и яростью, разумом и желаниями порой истощает нас больше, чем спор с врагом. Недруг может замолчать, уйти, забыть о разногласиях, умереть, в конце концов. А голос, живущий внутри души нашей, неистовствует порой и день и ночь. Кричим ему: «Замолкни, окаянный!», а голос все колотит и колотит молотом по наковальне. Не отыскать убежища и внутри себя.
Вернулись казаки. Громко хаяли березовского воеводу, по чьей милости застряли в непроглядной глуши. Спорили, кто из самоедов[1] раньше пожалует с данью. Обсуждали, как заставить главу зырянского рода Обаку уплатить две дюжины шкурок сверх меры.
Их разговоры сотрясали хлипкую избу, перекатывались от стены к стене, рвались наружу. Скоро на смену ругательствам и жалобам пришел храп.
А мужик ворочался, будто медведь в берлоге, звенел кандалами. Думы превращали тело его в сосуд беспокойства и нетерпения. Левая рука вспомнила о давно забытом, боль разлилась по пальцам, обвила запястье, поползла вверх, свернулась у плеча и стала давить на кости. В утробе, где-то у солнечного сплетения, зарождался хрип – его давний недруг. Мужик застонал, пальцы левой руки ломило, будто кто-то наступил каблуком, кандалы сдавили усталые ноги.
Заснули не все.
– Басурман, тише давай! – кто-то из казаков грубо окрикнул его.
– Щас на улицу выгонят, сразу угомонишься, – ехидно поддержал один из лопоухих.
– Цыц, псы! – гаркнул десятник Втор Меченый. И разговоры утихли.
Зима 1610 года была студеной и вьюжной, завывание ветра навевало ужас. Только скудное пространство Обдорска могло свести в одном доме стражников и заключенных. Изба, узкая, с низким потолком и скудным убранством, вмещала в зимние месяцы казаков, десятника и троих воров[2].
Стол – широкая доска на двух чурбанах, лавка, полати, наспех сложенная печь, которая чихала и дымила. Полторы дюжины мужиков с дурными характерами и дурными запахами ютились, ругались, ненавидели, выживали.
Узник встал, ударился головой – полати располагались в аршине[3] от потолка, там сберегалось драгоценное тепло. Он тихо и беззлобно выругался. Есть среди холода и людской грязи тот, от кого можно получить добрый совет.
Завтра надобно сходить к отцу Димитрию.
* * *
Втор Меченый заставлял людей работать. В любой мороз всяк должен был заниматься делом. Воры убирали избу, чистили двор и отхожее место, выполняли всю грязную работу. Ежели справлялись хорошо, десятник был доволен, на ночь с них снимали опостылевшие кандалы.
Казаки по очереди наблюдали за окрестностями через окна невысокой башни. Раз-два в месяц являлись посланники от старейшин остяков и самоедов, привозили оленину или, напротив, просили о подмоге.
Казаки часто ходили на промысел. Порой хозяйка обдорской снежной пустыни благоволила к ним: позволяла добыть птицу иль зверя. Счастливые приносили обледеневшие тушки куропаток, зайцев, ежели повезло, северного оленя.
Латали покосившуюся избу на сваях; невысокий оплот, наспех сколоченный несколько лет назад; следили за порядком. Изба с оплотом вместе именовались Обдорским острогом. Да только именовались – на деле защитить вряд ли кого могли. А самое главное занятие казаков состояло в том, чтобы проклинать бесконечную зиму и мечтать о теплой грудастой бабе под боком.
Отец Димитрий проводил службы в любой мороз, когда в щелястой церкви застывало дыхание и очаг обогревал лишь тех, кто ютился рядом. Священник врачевал и наставлял на путь истинный, мирил и ободрял. Любого язычника или утратившего веру такой пастырь вдохновил бы на крещение.
Десятник кривил губу под длинными усами:
– Отец Митрий, следующей весной снарядим тебя к самояди. Будешь нести слово Божие. А там, глядишь, и ясак[4] потечет речкой, крещеные инородцы куда сговорчивее будут.