Воры исхитрились и выменяли у самояди обувку: легкие сапоги с оленьей кожи, теплые, из меховых полос. Выковали по ножу, утаив от десятника железо, и спрятали под камнем на речном берегу. Готовились.
Долгими вечерами шептали об одном. Бежать ночью, через седмицу, когда, по слухам, самоядь откочует. Идти по берегу Оби на юг, не щадя себя. Потом залечь в прибрежных кустах, переждать. Долго искать их не будут. Острог оставлять без людей не велено, а у десятника осталось всего-то полдюжины казаков.
Выходило складно, и все трое скалили зубы, хлопали друг друга по плечам, точно близкие друзья. По жилам текло, пенилось: воля. Скоро, ой как скоро!
* * *
Самоядь однако, ушла без спроса: вот только дымились очаги, лаяли собаки, переругивались мужики в кожаных портах. А ночью опустело поселеньице близ острога: обглоданные кости, лохмотья старых шкур и дохлая собака, над которой с жужжанием вились мухи.
– К чертям их! – ярился Пугас.
Тощий до того разошелся, что выпросил молот и колотил им, двухпудовым, словно обычным. Но делать нечего: собрались так собрались, решили ждать удобного случая.
Григорий перестал ходить в церковь. Молитвы, что недавно так лихо читал перед сном, иссякли. Тогда, насильничая над самоедкой, понял, словно в деготь окунулся: таков он истинный. Зверь, изувер, шайтан. Все, о чем говорил священник, – пустое. Причитания тех, в ком не живет ярость.
Сны приходили под стать, звериные. Душил окаянного десятника, тот пучил глаза и синел. Рвал зубами сырое мясо и не мог насытиться.
А чаще всего снилось: вернулся в свою избу, что осталась за много верст отсюда, в деревне Еловой. Темный вечер, дождь, измочивший до нитки, а там тепло, запах свежего хлеба. И она в тонкой рубахе.
* * *
Накануне Успенского поста[10] казачки загуляли: вытащили вино да пиво, жарили рябчиков и куропаток, пели срамные песни, дразнили Басурмана, точно мальчишки. Вздумали кидать топоры и порубили башню острога.
Той же ночью воры решили: пора бежать.
Завязали в котомку снедь, нацепили все, что нажили, а того было немного. Обули самоедские сапоги, перекрестились, поклонились клети с крестом на макушке и пошли.
По берегам Оби стоял густой туман: казалось, рукой ухвати – останется, повиснет ошметками, как кислое молоко. Пахло осенью: в северных краях и лето – не лето, подразнит да уйдет. Сапоги чавкали по болотистому берегу, звенел в ушах гнус, его и холод не пугал. Потявкивала где-то лисица.
– Ай да воля-волюшка, полюби ты меня, кандального, – затянул хрипло Пугас.
– Погоди ты песни петь, дурья башка, – сказал Хлудень.
– Рты заткните, – молвил Григорий, и оба утихомирились.
Шли вдоль реки, медленно. Туман скрывал все, точно решил сорвать побег. Обь, местами изрезанная, каменистая, страшила внезапными обрывами: не увидишь в сером тумане, покатишься, так и косточек не соберешь.
– Слышите?
Григорий остановился и махнул рукой товарищам, те замерли, прислушались. Пугас даже наклонился и прижал оттопыренное ухо к земле, точно собака.
– Идет кто-то за нами след в след, чую.
– Порешим. – Хлудень прочистил горло. Вышло громко, и он испуганно втянул голову.
Беглецы, нащупывая дорогу, точно слепые, спустились к реке, там стало еще холоднее.
– Христом Богом прошу, вернитесь, – донесся голос отца Димитрия.
Лопоухие выдохнули с облегчением, Григорий посуровел. Для чего пошел за ними священник? Ужели опять придется творить паскудство… И тут же мелькнуло то, что жило с ним много-много лет: темные стены, запах роз и смерти. Старая кухарка увидела его с ножом и чуть не подняла крик. Не успела Латифа перебудить дом.
– Здесь вы, родимые. Слышу дыхание, – повторял священник.
А они различали его одышку: не иначе бежал. Видно, Бог указывал путь.
Старуха кормила руса мясными пирогами, гладила по темной голове, слова ласковые говорила. А он ей ножом в горло…
– Гриня, вернитесь сами, покайтесь. Десятник в кузню отправил казака с чаркой. А вас нет… Идут за вами. Грех бежать от царской воли.
– То не царская воля – неволя. Отправил сюда полюбовник женкин. Отплатил мне, руку обрубил. К царю у меня счетов нет, – сказал – иль прорычал? – Григорий.
– Порешим попа, и дело с концом, – прошептал Пугас.
Его друг кивал, и толстые щеки тряслись.
Налетел ветер, резкий, порывами, погнал туман куда-то прочь.
– Так вы и порешайте, – молвил Григорий.
Ему казалось, что вдалеке уже слышен топот и крики казаков. Те шли вслед за попом, в том сомнений нет. Григорий глядел на каменистый обрыв: прыгнуть – не прыгнуть. Там, за этим обрывом, тьма и беспамятство. А вдруг дьявол рогатый и геенна огненная, ежели отец Димитрий прав?
– Скажу, одумались вы и решили со мною вернуться. Скажу, что Божьего слова устыдились. – Отец Димитрий уже был на расстоянии вытянутой руки. – Пощадят. Зол десятник, да все ж и он Бога боится.
Черную шапку в спешке забыл: его мятые волосы развевались, и блестела потом плешь на макушке.
– Чему быть, того не миновать, – хрипнул Пугас.
Он рванулся, выставив нож пред собою, точно то был не короткий резак, а добрая казачья сабля. Григорий успел зацепить глазом открытый в испуге рот священника, его недоуменный взмах руками. Отец Димитрий пошатнулся на камнях, чуть не упал, неловкий и непривычный к ретивому, мужскому.
Григорий не понял, что его толкнуло к тощему Пугасу; что-то помимо его равнодушной, готовой к прыжку с обрыва воли заставило выбить нож из хлипких пальцев, точно жизнь священника была ценна.
Вор разразился страшными ругательствами, призывая на голову Григория злых чертовок и водяниц[11]. А к ним уже бежали озлобленные казаки, и Григорий пожалел, что не сиганул в холодную реку.
Толстый, нелепый Хлудень прыгнул, его мягкая плоть ударилась о камни и напоила кровью чертовок, о коих говорил он недавно.
Десятник пьяно пучил глаза, сплевывал тягучую слюну и на вопрос казаков: «Чего, вытаскивать его придется?» – только махнул рукой.
* * *
Григорий лежал на животе, давил постыдные стоны, костерил проклятущую судьбу. Сколько думал о побеге, сколько представлял, как вернется… Шайтан ухмыльнулся и превратил побег в свою забаву: поиграл с ворами да бросил их.
Но жаловаться грех, отделался легко.
Отец Димитрий устроил крик на весь острог, требовал у десятника пощады для «заблудшего Гриньки, что пошел вслед за разбойниками. Господь наш помиловал разбойника, и грехи его были забыты»[12]. Втор Меченый еще громче отвечал отцу Димитрию, что ему далеко до милостивого Спасителя, воры совершили побег, за то должны быть наказаны по всей строгости. Ежели весть о том дойдет до Тобольска и тем более до Москвы, ему несдобровать.
Казаки предлагали сотворить с беглецами всякое: камнями ноги раздробить или связать да оставить для зверья. А священник упорно напоминал про нужного в острожном хозяйстве кузнеца, который обучит новых людишек своему мастерству.
Убедил.
Пять ударов плетью для Григория.
Тридцать ударов для Пугаса, что посмел с ножом кинуться на пастыря: теперь десятник высоко оценил жизнь отца Димитрия. В благодарность за чуткое ухо, что не пропустило побег.
Отец Димитрий принес травы, велел выжимать сок и накладывать их на кровавые лохмотья, терпеть их едкость и боль. Раны на спине Григория затянулись за две седмицы. Пугас пролежал в беспамятстве до первого снега, думали, не жилец, однако ж и он очухался стараниями незлопамятного пастыря.
3. Бессилен
Весна не спешила в Обдорск: на Вознесение Господне[13] с неба падала белая крупа, засыпая темные проталины и зеленые пятачки мха. Сразу после службы казаки вышли из церкви. Они ругались, требовали тепла для застывших задов, а отец Димитрий увещевал их не сквернословить возле Божьего дома.