Отец Димитрий кивал ему кротко, крестился и возносил глаза к небу.
* * *
Наспех выхлебав овсяное варево, заправленное оленьей требухой, Басурман вызвался отнести миску священнику. Меченый пнул его для острастки, выругался сквозь усы, помянув отца Димитрия похабным словом:
– Попишка б не корчил из себя незнамо кого-перекого… Да к нам шел есть, за стол. Отправили мне на беду святошу! Иди, Басурман, да не опрокинь, а то кнута изведаешь.
Басурман осторожно взял миску, стараясь не расплескать ни капли, с одной рукой это было непросто. Меченый выставил сапог, обшитый по местному обычаю оленьим мехом, глумливо смотрел, как Басурман пытается его обойти, и все же пнул вновь. Тот зашатался, миска накренилась, казаки замерли – то-то забава! Но Басурман удержался на ногах. И вышел наружу, сопровождаемый мужским гоготом.
Небольшая церковь примыкала одной стеной к амбарам, другой – к жилой избе, и далеко идти не пришлось. Он согнулся в три погибели, поклонился кресту и ликам святых, покрутил головой.
– Отец Димитрий… Отец Димитрий! – сначала шепотом, потом все громче повторял он, словно священник мог прятаться от назойливой паствы.
Все убранство Васильевской церкви Обдорского острога составлял алтарь, четыре лавки, сдвинутые к стене, грубо сколоченный сундук, где хранилось облачение, четки, Библия да очаг, сложенный по местному обычаю из камней.
Глубокая миска с похлебкой согревала обмороженные пальцы, от нее шел мясной манящий дух. Полуголодная утроба отозвалась натужным гулом. Казаки ели до сытой икоты, пока была снедь, а ворам разрешалось насытиться лишь на праздники да по прихоти десятника.
Басурман глотал слюну, отворачивался от похлебки, пытался забить голову чем-то другим. Как назло, отец Димитрий не появлялся долго.
– Гриня, давно ль ждешь меня? – Звучный, высокий голос священника раздался прямо над ухом, и Басурман вздрогнул, стряхивая с себя болезненную дремоту.
– Отец Димитрий, прошу, зови меня, как все, Басурманом. Так привычнее.
Священник бережно опустил на земляной пол две охапки веток – видно, резал кустарник, что в изобилии рос на берегу реки. Он все делал неторопко, с чувством, успокаивал одним своим присутствием.
– Нехристианским прозвищем не подобает человека звать. Супротивно слову Божиему, – вздохнул отец Димитрий.
Он опустился на колени перед очагом, раздул угли, подбросил ветки, те неохотно занялись – промерзли за зимние месяцы. Басурман сел рядом, поставил на огонь глиняную миску. Скоро варево пошло пузырями, впитав благостное тепло. Отец Димитрий вытащил из сундука две ложки, обтер их краем одеяния.
– Держи, – протянул одну Басурману, а тот не смог отказаться.
Поблагодарив Бога за пищу, дарованную им, дальше ели в полном молчании. Не желая уходить от огня, они устроились возле очага, скрестили ноги, словно татары.
– Ты ешь, я вижу, что голодный. – Священник кинул свою ложку на лавку и отдал миску гостю.
– А как же?..
– А я сыт иным.
Отец Димитрий отвернулся, словно испытывал стыд за ту жадность, с которой Басурман хлебал варево. Голодный не только соскреб ложкой все до капли, он вылизал миску, словно щенок, и лишь тогда замер в блаженной сытости.
Священник нарушил молчание спустя время, когда ветки уже прогорели и холод подобрался к ним, всегда готовый к нападению.
– Ты расскажи мне, Гриня, потешь сердце.
– Дак… Все, все, что мог, рассказал. Память моя после болезни худая стала, дырявая.
– Расскажи про пост ихний, Рамадан.
Отец Димитрий замер, словно ящерица, гревшаяся на солнце.
«Где оно, то солнце?» – вздохнул Басурман. Кажется, навсегда оно исчезло, проглоченное зимой-шайтаном.
– У них весной пост. Он отличается от нашего, целый месяц после восхода солнца нельзя есть, пить да… – он замялся, но отец Димитрий ласково улыбнулся, и Басурман продолжил: – с женой дело иметь. А ночью можно. Молиться, помогать больным и голодным. Хозяин мой, Абляз-ага, мужик хитрый и мерзопакостный, однако ж Рамадан соблюдал истово. Шестьдесят человек за ночь кормили в его доме… Их священники говорят: «Тому, кто во время Рамадана будет поститься с верой и надеждой на награду Аллаха, простятся его прежние грехи».
– Ты принял веру магометанскую?
Вопрос священника застал его врасплох. Столько меж ними говорено: про Крым, про неволю и бегство оттуда.
Он помотал головой, словно лживое слово стало бы большим грехом.
– Молись, – вздохнул священник. Все прочел в его душе.
Басурман сбивчиво говорил о том, что иначе бы не выжил, что поменял веру лишь для виду, а сам хранил православие, что каялся и исповедовался. Оба знали: лжет. И с каждым словом ложь его все медленнее стелилась по промерзшей земле.
Григорию всегда казалось, что вера призвана помогать слабым. Здесь, в Обдорском остроге, калечный кузнец стал таким – больным, немощным, зависящим от расположения доброго священника.
– Я буду… буду молиться, – повторял Григорий и потом захлебнулся кашлем, лающим, глубоким, разрывающим нутро, и, не в силах с ним бороться, повалился на холодный земляной пол.
– Ты воды попей, – ласково сказал отец Димитрий. – Бог простит тебя, Гриня, ежели ты раскаиваешься.
Потом узник хлебал из деревянной кружки. Здесь, в Обдорске, растопленная из голубого снега или принесенная с Оби, вода имела совсем другой вкус. Чистый, чуть сладкий, словно березовый сок.
– Отец Димитрий, не пойму я тебя, – наконец обрел дар речи Григорий.
– А что понимать-то?
– Разговоры всякие ведешь, про иноверцев слушаешь, епитимьей не грозишь. О прощении говоришь.
– А кому ж еще говорить о прощении? Гриня, Гриня… – Отец Димитрий светло улыбнулся, хотя чему тут было радоваться-то? – Тебе пора возвращаться.
Григорий зашел в избу, в шумную, смрадную тесноту. С превеликой радостью остался бы он в холодном обиталище отца Димитрия. Ни разу в жизни не ощущал он такой благодарности, рвущейся из сердца.
Закрылся худой, изорванной в клочья рогожей. В избе горел очаг, но дрожь не отпускала его. И воспоминания о том, что свершилось за последние убогие годы.
* * *
По милости проклятой жены Аксиньки, согрешившей с богачом, Григория подвергли суровому наказанию – свыше той меры, которую обещал закон земли русской.
– Око за око, зуб за зуб – мера из Ветхого Завета. Но сейчас Господь и закон милосерднее к людям, – сокрушался отец Димитрий, когда слушал о его злоключениях.
По воле богачей отсекли Григорию левую кисть, отправили подальше от жены-потаскухи. Еще в Солекамском остроге в Григория вцепилась чахотка, кашель сотрясал нутро, плоть то плавилась, то обжигала холодом.
В июне 1607 года вниз по Каме на Чердынь, отсюда вверх по Вишере до Каменя, через Камень до Тобола, а оттуда вниз на Иртыш да на Обь – так Григорий и еще дюжина бедолаг добирались в Березов. Путь был голоден, многотруден и маетен. Ноги стыли от речной водицы, спина изведала плетей, в сердце осталась одна злоба. На последнем волоке больных тащили на себе товарищи, Григорий и двое хворых не видели уже границы между явью и сном, говорили бессвязные речи.
Кочи уткнулись носами в берег, казаки и воры грелись у костра на берегу, а Григорий жаловался Ульянке на загубленную жизнь, пытался разговорить Тошку, темноглазого сынка, наказывал плетью гулящую жену, сталкивал ее в воду – и тут же целовал в медовые уста, прижимал к себе, шептал: «Моя, моя, не отдам Степке». И темные волосы ее обращались в рыжие космы Ульянки. Уже не ведал, кого обнимал посреди белесого тумана.
Его никчемная, пропащая жизнь висела тогда на тонком волосе. Двое бедолаг померли, а Григорий выжил. Нашелся милосердный человек.
Отец Димитрий взялся опекать узников, выпросил драную дерюгу для тепла, кормить стали просто, но сытно: кашей, ржаным хлебом да квашеной капустой. Священник искренне жалел сирых, не брезговал приносить собачий жир для чахоточного. К Апостольскому посту[5] Григорию, вопреки его кощунственным мольбам «Пошли, милосердный, смерть», полегчало. Отец Димитрий наведывался почти каждый день, исповедовал, внушал надежду на завтрашний день.