Литмир - Электронная Библиотека

Нам же тогда было не до шуток.

У Андреева произвели обыск в киоске, дома и что-то нашли. Его уволили и сделали последнее предупреждение. Власть, надо сказать, была гуманной – сажали, как правило, только после третьего. В Универе, правда, был скандал: прямо в фойе распространяли черт знает что! Киоск ликвидировали. Мы же с Никитой попали под двойное подозрение – и у бородачей – Андреева с Черновым, и у Большого дома. Там был еще поэт Нестеровский – мало вменяемый персонаж, почти в постоянном подпитии. Его подозревали очень многие. Уже в 90-е, перед смертью, он признался во всем Андрееву, да, стучал. Федор тогда подошел ко мне и извинился за подозрения.

Через несколько недель и нас замели.

Но об этом – потом.

Погружение во мрак: «Проклятый Достоевский»!

Чем ночь темней, тем ярче звезды,
Чем глубже скорбь, тем ближе Бог!
Аполлон Майков

Мой отец, пройдя через огонь, воду и медные трубы в 30–40-е, по необходимости стал вполне практичным человеком – иначе выжить было невозможно. После войны пошли слухи, что надвигается очередная денежная реформа, но день, когда она произойдет, оставался неизвестен. У отца сработала интуиция: за 15 минут до закрытия «Букиниста» он вбежал в магазин, посмотрел по полкам и за пять минут на оставшиеся деньги купил собрание сочинений Достоевского 1894 года (издание А.Ф. Маркса), к тому же с предисловием В.В Розанова и эпиграфом из А. Майкова! Не будучи большим любителем литературы, отец даже не подозревал, какую роль эта случайная покупка сыграет в нашей жизни. На другой день деньги обесценились во сколько-то там раз! С тех пор Федор Михайлович стал у нас в семье собеседником, хотя мама его не очень любила – какой-то он слишком больной, говорила она! – а мы еще в нем ничего не понимали, но так или иначе собрание сочинений стояло на полках и стало членом нашей семьи. Его мало кто читал – ценили разве что князя Мышкина, да и то благодаря спектаклю со Смоктуновским.

Много лет спустя, когда нам было лет по двадцать, мы (несколько друзей) прочли этот эпиграф вместе с текстом, и «хитрющий змий» Розанов затащил нас в свою тьму.

Советский оптимизм был невыносим – прежде всего, эстетически. Как когда-то писал Бердяев, советский атеизм понятен, но невыносим по той же причине. По утрам, после бессонной ночи, 1-го, 9 мая, или 7-го ноября (да и еще чаще) на Васильевском, у пращуров, меня под окном будил чудовищный репродуктор, с восьми утра насиловавшей советской эстрадой и официозом с таким грохотом, что душу выворачивало наизнанку (в постсоветские времена эти песни стала петь ностальгирующая интеллигенция): «Была бы страна родная и нету других забот!» «Сегодня мы не на параде, а к коммунизму на пути…». По Большому проспекту шли радужные демонстрации, хором подхватывающие песни! Я проклинал все на свете! Собирался штудировать Достоевского или Шопенгауэра, но до середины дня это было невозможно.

Нас тошнило – и Достоевский стал «спасением», но не в христианском смысле.

Я до сих пор убежден, что его инфернальные персонажи – герой «Записок из подполья», Раскольников, Свидригайлов, Кириллов, Ставрогин, Иван Карамазов, все бесчисленные самоубийцы неизмеримо мощнее и сильнее, чем его же «христиане» – от убогой Сони до Алеши и старца Зосимы. А уж тему «народа-богоносца» после прошедшего века не стоит и обсуждать. Погрузившись с помощью Розанова в этот ад, мы с наслаждением пошли дальше – Леонид Андреев, Федор Соллогуб, Акутагава, потом, разумеется, Кафка и французский экзистенциализм: «Тошнота», «Посторонний», «Чума»… Как выяснилось, большая часть серьезных книг ХХ века была довольно мрачна. Мы их не читали, мы их просто пожирали. Человек должен быть несчастен: поэты бросались в шахты, стрелялись, но именно таких любили, а любой успех или самодовольство ничего, кроме отвращения, не вызывали. Безумие, юродство, сумасшествие – вот что порождало уважение, человек, побывавший в советской дурке и вышедший оттуда более или менее здоровым, почитался едва ли не как герой.

Экзистенциальное отчаяние было, по-своему, сладостным наркотиком. Упоение тьмой доставляло неизмеримое наслаждение. Достоевский стал паролем. Мы пренебрегали всеми, кто нас не понимает. Противопоставляли себя этому ужасному миру обыденности. Презирали «достоевсковедов», которые превратили трагедию в хлебную профессию. Они приватизировали великих писателей и возмущались, если кто-то вторгался на их территорию. Мы пытались с ними общаться, но на все вопросы они отвечали разве что ссылками на соответствующие статьи. Литературоведы – это необходимое, но странное племя, от советской реальности им удалось укрыться в предисловиях и комментариях («Важен не Шекспир, а комментарии к нему» – А.П. Чехов). Разумеется, философы за редчайшими исключениями были еще хуже. Мы уже прочли у Ницше: «Остерегайтесь ученых – у них холодные высохшие глаза, перед ними каждая птица лежит ощипанной!». Эти высохшие глаза и полых людей мы встречали повсюду.

Наше счастье, что мы были молоды: наша витальная энергия помогала жить и преодолевать игру, которую мы себе устроили. Игру лишь отчасти, она была и реальностью.

Все это закончилось печально: один из наших друзей выбросился с шестого этажа.

На первый взгляд, причина проста – любовная драма.

Но метафизические основания были не менее существенны.

Позднее я как-то наткнулся на переписку Розанова с его другом Романовым-Рцы (наряду с Флоренским и Ф. Шперком, Розанов считал его умнее себя). В письме Романов-Рцы громит это предисловие вместе с эпиграфом: «…Я нахожу, что чем больше скорбь, тем глубже человек уходит в себя, тем дальше отстоит от всего и, следовательно, и Бога… Чем глубже скорбь, тем дальше от Бога!..

Скажу сильнее: и даже понять не могу атеизма, иначе как проистекающего от множества скорбей…»

Сегодня я могу лишь добавить: Розанов, Достоевский, Ницше – особенно в трагической трактовке (и во многом ложной) Льва Шестова – и десятки других были не самым лучшим чтением для неокрепших умов. Помню, с каким восторгом мы читали англоязычную антологию «Достоевский, Киркегор, Ницше, Кафка четыре пророка нашей судьбы». Понадобилось немало времени, чтобы освободится от подобного умонастроения – оно надолго вошло в плоть и кровь. Много лет спустя, я прочитал раннюю книжку Чорана «На вершинах отчаяния», она очень соответствовала нашему умонастроению.

Московские метафизики: человек как ошибка творения

Я искал своих. Мы искал свободу. Мы искали Бога, но почти ничего и никого не находили… Господь молчал. Однажды мой знакомый повез меня в Москву. В первопрестольной мы обошли несколько диссидентских салонов, но не обнаружили ничего особенно интересного. Конечно, и там жили замечательные люди, но они таились по углам, добраться до них было непросто. Везде попадались сексоты, – знакомиться с кем-то близко было опасно. И вообще в столице было как-то мутно и двусмысленно.

Наконец, он привел меня в квартиру где-то на окраине, – там собирались обломки мамлеевского «южинского кружка».

Мамлеич, автор самого инфернального романа в русской литературе «Шатуны», давно уехал в Америку. Из богемного персонажа – в джинсах с расстегнутой ширинкой и в рубашке, – после возвращения из эмиграции он превратился в солидного мужчину, в серой тройке, с галстуком… В Москве все были разочарованы. В таком виде я позднее встретил его и в Париже. Он стал похож на инструктора из райкома партии. Я долго не понимал в чем дело. Потом понял: он боялся стать похожим на своих инфернальных персонажей. На Западе это не работало. Он рассказывал, что после рассылки своих «метафизических текстов» эмигрантам первой волны, он получал такие ответы: «После прочтения Ваших рассказов мы вынуждены прервать с Вами всякие отношения». В Париже мы встретились в галерее Блейзера (она принадлежала его французской жене), рядом с Бобуром, на очень узкой rue Quincampoix (по-русски не произносимо), где располагалось множество галерей и мастерских художников, в частности, мастерская Оскара Рабина. Галерея находилась в подвале, туда надо было спуститься по винтовой лестнице, после чего ты попадал в довольно приличный и респектабельный зал. На третий день в Париже, спускаясь по лестнице, я услышал отборный русский мат. Модный московский писатель читал свой убойный шедевр «Говнососы»… Подвал был заполнен третьей эмиграцией и французами – тексты шли нормально. Новая проза, новая литература, конец советского пуританизма!

7
{"b":"900646","o":1}