С Борисом мы, естественно, разговорились. Он сильно похудел. В «Центре» после высылки из России он получил нагоняй за самодеятельность, за первое печатание «Журнала» в Риге (единственная возможность), принятие в Центр новых членов, из которых, как выяснилось позднее, почти половина была стукачами, и многое другое. Дисциплина была довольно жесткой. Разумеется, ему завидовали – он был первым, легально попавшим в закрытую страну. Все остальные до него были нелегалами. Он инспектировал полутайные группы от Ленинграда и Москвы до Твери и Прибалтики, побывал в 15-ти городах. Московская группа ему ужасно не понравилась. Почему? Все ругаются, валят друг на друга, просто кошмар! Зато в Твери такие замечательные ребята, работают не за страх, а за совесть, никаких проблем, полное единение! Позднее выяснилось: из 11 человек семеро были сексотами…
Был конец 90-го года, система вновь ожесточилась и попыталась вернуть утраченные позиции. В январе1991-го начались кровавые события в Вильнюсе и Прибалтике, далее по всем окраинам. Борис сообщил мне, что стратегия «Центра» остается прежней – тексты, литературу, программы нужно отправлять в Россию теми же путями, ибо на границе их конфискуют. Есть разного рода документы, которые можно получать и отправлять только с доверенными людьми. Я спросил:
– Документы у тебя?
– Да, конечно, они в подвале, на Бломе.
– Значит, все прекрасно.
Ленинград: болезнь
На дворе была ранняя весна 198… года, по утрам народ на улицах, как всегда, выглядел тускло и мрачно, но даже в эти неполитические часы атмосфера невротической эйфории чувствовалась повсеместно.
Город был болен, несмотря на многочисленные митинги и демонстрации, возникавшие спонтанно и повсеместно. Конечно, люди обезумевали – назревала новая революция, что меня отчасти радовало и одновременно пугало. Я знал, чем все революции заканчиваются, но всеобщее возбуждение передавалось и мне. Правда, это было, скорее, ощущение социального психоза: оно витало в весеннем воздухе, многолетний невроз подавленных состояний еще не выплескивался наружу, но незримое напряжение нарастало, было ясно, что выброс скопившихся ядов – терапевтическая чистка организма – начнется в ближайшие месяцы.
По одной из версий, театр когда-то возник для исцеления больного греческого полиса. Город-государство заболевал, гнойные нарывы вспухали на его мраморном теле, человеческие связи распадались, люди теряли смысл существования, утрачивая причастность к целому. Тогда и наступало время мистерий, в которых участвовали все. Это становилось актом исцеления – священный агнец пылал на жертвенном огне, сакральное действо возвращало все на свои места, полис избегал катастрофы – того, что сегодня назвали бы революцией.
Теперь мистерии вспыхивали спонтанно: вся бездна коллективного безумия должна выплеснуться на улицы, где-то уже незримо тлели жертвенники, козлы отпущения были обозначены. Коллективный гипноз, речи ораторов, площадные действа, шествия ряженых, ритуальные жертвы были не за горами.
Я помню это странное время: кругом все читали, говорили и выступали. Читали даже те, кто никогда ничего не читал. Читали в автобусах, метро, трамваях, на скамейках, на ходу, читали газеты, журналы, брошюры, книги, листовки и воззвания. Куда бы ты ни приходил, тебя спрашивали: «Читал?..» «Ты представляешь себе?..» «Ты прочел?..»
Это напоминало запойное, наркотическое гутенберговское безумие: сторонний наблюдатель решил бы, что эти малоразумные существа – не люди, а наспех набросанные черновики – надеются обнаружить в текстах смысл своей судьбы, своего прошлого, своего будущего.
Но тогда речь шла о прошлом. Загадочное, тайное, злостно скрываемое, упрятанное за семью печатями, оно было неизмеримо важнее настоящего, ибо в его хитросплетениях скрывались потаенные истины, философские камни, сакральные знамения и бог знает что еще.
Какой-нибудь заезжий психоаналитик мог бы поставить фатальный диагноз: подобно тому, как невротик увязает в своем прошлом, в нем невыносимо и безнадежно увязала бескрайняя империя.
Только теперь, много лет спустя, я понимаю, что они вычитывали свои роли в той вселенской пьесе, которая вновь должна потрясти мир.
Моя проблема была очевидна, но не совсем проста. По долгу «секретной службы», да и по личным пристрастиям, многие из этих сакральных текстов мне были более или менее известны. В некотором роде я был посвященным, поэтому из вежливости и конспирации должен был скрывать свое знание и презрение, но вместе с тем не выглядеть подозрительным, не желающим ни о чем слышать аутистом.
…И в скрипящем, разваливающемся, потном троллейбусе, который едва полз мимо пустынной, заброшенной и какой-то несчастной Дворцовой, мог спокойно читать письмо, почти ничего не опасаясь.
Троллейбус причалил к осыпающемуся, салатного цвета зданию Кунсткамеры, и читающая публика сплющенным горохом посыпалась из дверей – мне вломили локтем под ребро, чуть не оторвали лямку портфеля, но я выбрался на набережную без ощутимых потерь. На самом деле, я мог взять частника или такси, по инструкции это было запрещено, но почти не опасно в наступившие новые времена. Так, немного, чуть-чуть.
Протопав по набережной (выщербленный асфальт, романтический весенний ветер, полыньи во льду) мимо грязного, загаженного птицами ампира Академии наук, я свернул, как всегда, на Менделеевскую, и, хотя опаздывал, на всякий случай сделал крюк (слева сад, клиника Отто), пройдя по переулку мимо входа в Кунсткамеру, огляделся через плечо – все нормально, никого…
«Память»
Чуть позднее – сначала в Румянцевском саду на Неве, потом в сквере за Академией художеств – устраивало митинги невиданное доселе национал-патриотическое общество «Память». У них была даже специальная форма – черные рубашки и черные сапоги, большинство персонажей – с окладистыми бородами: это производило впечатление новый театр: народ собирался сотнями.
В этом была своя эстетика.
Они вещали об утраченных традициях, о разрушении Святой Руси, исконно русского духа, о порушенных храмах, великих соборах и церквях, разгромленных коммуно-жидовской властью. Народ безмолвствовал – изредка раздавались выкрики из толпы, но они тонули в общей атмосфере то ли недоумения, то ли одобрения.
Худой усатый человек в черной форме витийствовал:
– Соотечественники! Мы все собрались здесь, чтобы выразить свое отвращение к идеологии сионизма, осужденной в 1976 году ООН и ее председателем Куртом Вальдхаймом … Мы ничего не имеем против евреев, они даже есть в нашем обществе, они тоже выступают за воскрешение Святой Руси! Сегодня у нас важный день – мы должны утвердить эмблему нашего общества… Вот, посмотрите, – он хотел было развернуть плакат… Но тут из толпы, из первого ряда невзрачный мужичонка с бородкой, лет шестидесяти, словно только что вылезший из леса, поднял руку и произнес:
– А я в качестве эмблемы предлагаю Ленина! Лучше русского имени не найдешь!
Гоголевская немая сцена. Усатый оратор в шоке замер с полуразвернутым плакатом – казалось, сейчас его хватит «кондрашка», но через мгновение опомнился:
– Ты со своим Лениным иди в райком! Там тебя поймут, а нам хватит – просидели под ним 70 лет, достаточно! Хуже русофоба не было… Так вот, соотечественники, пока мы с вами тут лясы точим, наши друзья из Омска прислали эмблему нашего общества… Посмотрите, – он развернул плакат, – как славянский меч изнутри разрубает шестиконечную сионистскую гидру… Каково, а?
Тут усатый оратор начинает заводится, доходит до кипения:
– Соотечественники! Ответьте мне на вопрос, почему же мы, русское большинство, всегда внизу, а евре..
Сзади слегка по плечу – режиссер по кличке Револьверов: «Сионистское»!
– Да, – опомнился оратор – а сионистское меньшинство всегда наверху?! Почему, ответьте мне, соотечественники!..
После всех торжественных речей народ разбивался на группы, начиналось вавилонское столпотворение, демократы против патриотов, «монархисты» против «сионистов» все орали так, что перекричать друг друга было невозможно.