Я навсегда запомнил шотландцев, восторженных лейбористов: он – рыжий, долговязый, сутулый, она – маленькая, кругленькая, шустрая. Очаровательная пара! – их восхищало буквально все. Странным образом тогда все «левые» по-человечески выглядели симпатичнее «правых» – подозрительных, мрачных, надутых (некоторые были копиями советских карикатур – сигара, огромное пузо, шляпа, черные очки), каждый раз устраивавших скандал по поводу дохлого комара в стакане чая или исчезновения туалетной бумаги. С трапа теплохода они ступали на горячую коммунистическую землю с опаской, что она вот-вот разверзнется под ногами и они прямиком попадут в какую-нибудь ужасную Sibir’. Словам Сартра о том, что всякий антикоммунист сволочь (их очень любили цитировать профессора!), мы, конечно, не верили, но, к моему ужасу, на практике они находили некоторое подтверждение.
Так вот, после Русского музея шотландцы потребовали, чтобы я немедленно отвез их на Finliandskyi vokzal к паровозу Ильича. Они прыгали вокруг добрых полчаса, пока не отсняли и не облизали его со всех сторон. «You know, – мечтательно закатывая глаза, сказало мне рыжее дитя гор, – for us it’s not just a locomotive, it’s somehow a kind of hope for the whole mankind!»
Целый автобус невысоких, пузатых, черноволосых, страш но веселых эллинов, изнемогавших под властью «черных полковников», но ездивших куда душе угодно, после посещения особняка Кшесинской (Музей революции) устроил мне форменную обструкцию, когда нам не хватило времени на незапланированное посещение сакрального cruiser’а «Aurora»… (Да чтоб он потоп, этот долбаный крузер!) … Но нет худа без добра. В «Икарус» с греками непонятным образом занесло черноволосую, смуглую, высокую француженку, разительно выделявшуюся на общем фоне – она тоже желала посетить революционный Музей.
Как потом выяснилось, на самом деле она была родом из Андалусии, дочерью известного испанского троцкиста, сидевшего при Франко; мать – полурусская-полуфранцуженка, обе люто ненавидели престарелого каудильо и потому жили сначала в Лондоне, а теперь в Париже. За ее чрезмерно интеллектуальными очками с огромными линзами проглядывал подозрительный sexappeal – и этот острый контраст рождал странное двоящееся ощущение.
Я впервые столкнулся с особью, которая свободно изъяснялась по крайней мере на трех языках (с русским обстояло неважно), ни один из которых не стал для нее родным. Когда мы бродили по пустынным ночным набережным, это раннее дитя глобализации призналось, что не чувствует себя ни испанкой, ни парижанкой, ни русской, а как бы той, другой и третьей попеременно. «I have some problems with self-identity, but I love that! I possess three persons in one! I’m so rich, are’t I? – смеялась она. Габи беспрерывно рассказывала о себе: о своем героическом покойном папаше, о гражданской войне в Испании, о парижской толкотне 1968 года – «последней погибшей революции», в которой она участвовала семнадцатилетней, поносила запреты, табу, католицизм, восхищалась Бакуниным и Троцким, боготворила Вильгельма Райха (ты знаешь, эти fucking yankees уморили его в тюрьме!) и его оргонную энергию – она писала о нем диплом в Сорбонне, но никак не могла закончить из-за проблем с французским, занималась трансцендентальной медитацией и тантрой. Весь вечер Габи под аккомпанемент сладковатой болгарской «Варны», которую мы потягивали на гранитных ступеньках, несла какую-то восхитительную чушь о политике, тантре, кундалини и Шакти, о том, что мужское начало – Шива способен не только разрушать, но и созидать, соединяясь с Шакти, о Маркузе, Генри Миллере, Кришнамурти, Тимоти Лири, о том, что мы все невротики и мазохисты, подавленные репрессивной цивилизацией, о целостном социальном, сексуальном и духовном освобождении – весь этот атомный компот 70-х обрушился на мою неокрепшую голову. «You have a wonderful country, Marx was great! But now it’s ruled bу old motherfuckers, total impotents, who can do nothing! You have to begin another revolution! Like in China!»
Благодаря не столько четырем курсам философского, сколько самообразованию, я смог достойно поддержать беседу, и в пепельную июньскую ночь в номере отеля «Ленинград» с видом на сакральный крейсер «Аврора» был посвящен в головокружительные таинства тантрической любви и абсолютной свободы, соединяющей расщепленного индивида с мирозданием. Сначала, не касаясь друг друга, мы долго занимались медитацией, потом перешли к едва ощутимым прикосновениям. Это была наркотическая смесь пряного, запретного, стыдного, сладостного: бесконечно длившийся акт эротической космогонии закончился вулканическим извержением и взаимной аннигиляцией – бешеной скачкой андалузской кобылицы, предсмертными судорогами и блаженными стонами, по неопытности испугавшими меня…
Разумеется, это был далеко не первый опыт, но я никогда не испытывал ничего подобного. Остатки советского пуританизма рассыпались в прах: я лежал недвижимо, на живот падали крупицы горячего пепла, но я ничего не чувствовал, исчез, распылился, был разрушен и одновременно ощущал себя объектом, использованным для каких-то неведомых мне целей… В ней было шокирующее сочетание легкого, ни к чему не обязывающего западного интеллектуализма с наивностью животного, не ведающего чувства стыда. Я даже не смог поднести палец к губам – «тс-с», когда она громко говорила о книгах и дяде-эмигранте: почти исчезнувшее сознание напомнило мне, что у номера могут быть «уши». Это было вполне вероятно, а информации – вполне достаточно, чтобы оказаться на крючке. Нам повезло – как я узнал позднее – «уши» работали не всегда, а лишь когда гость был интересен. Габи, к счастью, не вызвала их любопытства.
Сидя верхом и размахивая сигаретой (я ощущал холод стальной пепельницы на моем животе), она говорила, что всегда чувствовала близость к русским, а дядя ее матери был старым русским эмигрантом, высланным вместе с родителями еще ребенком из России в 22-м году, он профессор, переводчик, жил в Штатах, Германии, а теперь – в Лондоне, он очень милый, много знающий, ездил в Россию, но, как и все «russe blanche», очень правый, «very conservative», с ним невозможно ни о чем спорить, он даже ходит в Церковь (?!) и состоит в каком-то загадочном эмигрантском Foundation, очень правом, «very reactionary». Она тоже имеет задание от «Центра» – она была «орлом»! Центр важная и влиятельная организация, она иногда работает на него – они хорошо платят (тогда меня это покоробило), поэтому она привозит запрещенные книги, но ей не удалось найти человека по указанному адресу. Поэтому она должна отдать их мне. Как я позднее узнал, по терминологии «Центра» она была «орлом» или «орлицей».
Некоторые из «орлов» приковывали себя наручниками в ГУМе в Москве и разбрасывали листовки, пока до них не добирались сотрудники Лубянки. Обычно им давали несколько месяцев тюрьмы, потом отпускали или меняли на советских шпионов.
У Габи все было иначе: она только перевозила крамольную литературу, а обратно – в основном на микропленках – самиздат. Ее книжки оказались в камере хранения на Финбане, она написала мне код. Так я оказался обладателем целого богатства. Каждая книжка стоила очень дорого, но в Ленинграде продавать их было неприлично. Тебя начинали презирать. В Москве книгами торговали легко – в том числе и диссиденты, и партийные сановники. Еще Габи предложила собирать все письма, воззвания, документы, что курсируют в samizdate – в Мюнхене есть институт, они в этом очень заинтересованы.
Габи обещала приехать через год, когда ей исполнится двадцать шесть, но не приехала, мы встретились много позднее и совсем в другом городе.
Хмурым ранним дождливым утром подкашивающиеся ноги выволокли меня из гостиничного холла мимо сонного швейцара на мокрую хмурую набережную. Блаженный стон звенел в ушах, небеса разлетались в клочья и неслись по низкому небу рваными облаками. Свинцовые волны катились по реке на свинцовый крейсер, ртутный дождь падал на пепельные дома, все было пусто и мертво.
Но именно тогда я понял: Карфаген должен быть разрушен.