Как только на больших часах в столярной тоненькие стрелки показали половину пятого вечера, пожилой мастер отпустил Николая домой, тем более что первый день у Шелкова и так уже был весьма насыщенным, поэтому Осип Евгеньевич решил отправить своего нового работника пораньше.
– Иди отоспись хорошенько, отдохни после такового тяжелого первого дня, и завтра давай, примыкай к нашей малой артели. – ласково проговорил Шелкову Осип Евгеньевич на прощание.
Обычно распускал он мастеров часов в семь или даже позже, если чересчур много работы было.
– Ты еще лучше дом построишь, чем был у тебя, Николай Геннадиевич, – прошептал столяр, провожая взглядом Николая, однако Шелков уже слов его не услышал.
Ало-золотистое солнце еще бодрствовало на безоблачном полотне неба, и Николай, возвращаясь во временную квартиру свою, питал большое желание задержаться на какой-нибудь из петербургских улочек. Тем более что сейчас весь город для него выглядел как нельзя приветливо и благодатно, к тому же в голове его возродилось много светлых, подобно этому прекрасному яркому солнцу, воспоминаний о жизни своей в одной из академий Петербурга. Посему, решил он ненадолго задержаться, хоть и не рассчитывал на то, что кто-то там собирается его ждать или беспокоится о нем. Тогда решение о меланхолической прогулке тут же было приведено в исполнение.
Когда он еще около полутора часов побродил по приятным сердцу и глазам улочкам, то решил-таки наконец вернуться во «временный дом свой», поскольку желудок его уже изрядно начал стенать от ноющего голода. А ведь если бы не эти ничтожные людские потребности, пожалуй, он мог бы и не возвращаться вовсе.
Вошел Николай в квартиру так же бесшумно, во всяком случае так казалось ему, как и вышел утром. Горничная, находящаяся на крохотном балкончике, тут же услышала его и сделала вывод, что это несомненно Николай, поскольку Владимир Потапович никогда так рано не возвращался.
– Я уж думала, покинул нас его величество, – язвительно пробубнила развешивающая белье Аннушка. Голос ее был все таким же режущим.
– Уж не покину так скоро, не дождетесь, – прорычал Шелков и тут же прикусил себя за язык, жалея о сорвавшихся словах и опасаясь того, что они сейчас только больше разозлят ворчливую кухарку.
Аннушка, вся грязная и растрепанная, вышла с балкона.
Желтоватое нынешнее платье ее выглядело еще более омерзительно, чем вчерашнее серое. Да и впрочем весь неухоженный внешний вид ее у брезгливого человека непременно бы вызвал тошноту. Она лишь недовольно посмотрела на Николая, но, благо, ничего отвечать на фразу его не стала. Он мысленно выдохнул и дал себе слово больше уж не побуждать эту женщину на стычку.
– Раз уж, чувствую я по запаху, супца ты сварила, то не позволишь ли одну тарелочку съесть? – уже спокойно спросил Шелков, снимая обувь.
Кухарка все это время лишь внимательно всматривалась в Шелкова.
– А это супец-то всего лишь с яйцами да картофелем, на бульоне. Если барин изволит есть то, что едят простые люди… То уж пущай хлебает. А если не изволит – пущай идет туда, где из жалости, может, что-нить другое подкинут. Все равно ведь другим способом ты сейчас лучшей еды не получишь, – вновь съязвила Аннушка и, не глядя уж более на Николая, ушла к себе в комнату. Эти слова больно ударили в ранимое сердце Шелкова.
– Аннушка вот же… – буркнул Николай, поражаясь незаслуженной и не имеющей вообще места быть брани горничной. Все, что произошло с ним за последние дни, было для него диковинкой и неприятной неожиданностью. Не думал он, что столь холодно встретит его дядюшка; что придется ему тратить свои душевные и телесные силы в ответ на унижения и рукоприкладство; что придется ему спать, есть и мыться в позорных нездоровых условиях; что вдобавок ко всему все будут глядеть на него сверху вниз, да еще и большинство из окружения его не сможет уследить не то, что за внешним видом своим, но даже и за длиннющим и острым своим языком. Все это очень потрясало и печалило Шелкова. И он твердо осознавал, что ему определенно требуется немалое количество времени, чтобы свыкнуться со всем этим.
Недолго думая, он тут же отправился в кухню и, налив себе тарелочку ароматного супа и отрезав кусочек ржаного хлеба, он совершил свой поздний обед. Этот суп, хоть и несколько отличался от того сказочного супца, что готовила ему кухарка Аксинья, однако огромную долю насыщения Шелков смог все же извлечь из него. Быстро поев, он направился в свою комнату и, войдя туда, сразу же лег на кровать, отвернувшись к стене. Перед этим он плотно закрыл дверь, ужасно сожалея, что у нее не имеется засова.
Его голова была переполнена мыслями о рассказе Осипа Евгеньевича касательно жизни Ивана. В то время Николай просто лежал на своей кровати, обдумывая рассказ столяра. Поведал Шелкову пожилой мастер о том, что Иван этот происходил из семьи конюха. Его отец спился и помер, когда маленькому Иванушке не было и десяти годков. При жизни отца мальчик рос пугливым и забитым. Никакой отцовской ласки Иван никогда не знал, поскольку отец его, Савелий Парфенович, часто, особенно когда выпивал, изрядно мутузил и сына своего, и мать его, то есть жену свою. Потому на теле Ивана бесконечно можно было видеть красные полосы от розог и палок. Когда же Савелий Парфенович преставился, по рассказу Осипа Евгеньевича, к матери Ивана начал ходить портной, Дмитрий Федорович, который был хорошо известен чуть ли не всему Петербургу своей халатной, никому не угодной работой.
«Уж и не знаю, что она нашла в нем этакого распрекрасного… – удивлялся Осип Евгеньевич, – Неужели полюбила-то обманщика этого… И мало, что ли обижали ее… Тьфу, ты!». И этот же самый Дмитрий Федорович не оказал Ивану должной любви. Да и сомневался столяр, рассказывая сию историю Николаю, что даже мать Ивана так уж счастлива была со своим «новоизбранным». Что уж рассуждать об Иване. Злобен и безразличен он был к его существованию. Иной раз мог позволить себе дать пасынку оплеуху или подзатыльник, хоть и не имел на этого никакого родительского права. Постоянно высказывал матери Ивана, Аграфене Филипповне, недовольство о том, почему пацан в девять лет нигде не работает, неужели так и до старости собирается у мамки на шее сидеть. Мол, он, Дмитрий Федорович, чуть ли не с пеленок уже бегал по хозяевам, копейку на булку зарабатывал, а этот только дома все сидит в комнатушке своей да в какую-никакую школу шастает, и никакого прока от него нет.
– Зачем он такой и кому на этом свете нужен, коли и не работает, а рот открывает, мол кормите да поите, да пляшите предо мной? И ты все потакаешь ему да защищаешь подолом своим! – ворчал портной на Аграфену Филипповну в присутствии Ивана специально, чтобы тот слышал и впитывал в себя слова его.
– Да уж пущай поучится дитятко-то, успеет еще на работах-то спину изогнуть, – Аграфена Филипповна лишь прикрывала собою едва не плакавшего сына и как могла пыталась оправдать и защитить его.
– Вот такой бедный малый был он, – качал головой Осип Евгеньевич, рассказывая об Иване Николаю. – Что отец его был пьянчуга да изверг, что отчим – наглец да ханжа. Одна мать любила его и, как могла, защищала.
– А что же потом-то случилось? – заинтересованно спрашивал его Шелков.
– Любовь-от была между Грушкой да Митрием, или же просто от некого любить они уж начали там – этого я не знаю, – вздыхая продолжал Осип Евгеньевич. – Да только вскоре она на него и квартиру-то пожаловала свою. Хоть светлой души была бабенка-то, но глу-у-упая. А потом… Не знаю я толком, что там случилось у них… Может и Митрий как-то причастен к сему был, уж и не ведаю… Померла она, в общем. Вот померла днем одним, представляешь? Царствие ей Небесное! – Он перекрестился. – А ведь неплохая баба-то была, жалостливая такая. Мой-то Мирошка, как матери лишился рано, так тоже ласки к себе требовал. Ну а я что? Любил его, как мог, да ведь мать и нежность материнскую одно как заменить не могу я. Так вот она, Аграфена Филипповна, как, бывало, забежит к нам за какой-нибудь вещицею для быта, как возьмет Мирошку моего на колени и сидит с ним, что-то говорит ему, гладит, ласкает, жалеет его. Ее бы пожалел кто… Отмучилась она за жизнь за свою, ох, и отмучилась. Этот проходимец, Митрий, даже на гроб ей не поскупиться не соизволил, в мешке схоронили.