– Если умерла она, то получается, признанным хозяином квартиры этот Дмитрий стал? Ведь квартира-то на него записана. А с Иваном же что сделалось? – все не унимался с вопросами Николай.
– Жизнь его, Коленька, стала еще хуже. Выгнал его в первый же день после похорон этот Дмитрий Федорыч на улицу, дал только узелок с хлебом и солью, мол, иди живи как душе угодно, руки у тебя есть, ноги тоже – уж придумаешь, как прожить, если еще и голова к ним будет прилагаться. Ну и пустил его по миру, так сказать.
У Николая защипало в глазах, поскольку, возвращаясь мысленно к той беседе, он совсем не моргал, а просто лежал, несколько скукожившись, на своей пружинистой кровати, обдумывая известия, услышанные из уст Осипа Евгеньевича, при этом уставившись в одну точку на ободранной стене. В окно его уже чуть слабее светило вечернее заходящее солнце, однако, оно все еще продолжало умиротворять.
Когда же Шелков несколько раз проморгал, вздохнув, даже испытывая какую-то жалость к Ивану, начал он вновь погружаться в воспоминания. Прекрасно развитое воображение его позволяло ему отлично вырисовывать в разуме картины происходивших с Иваном событий буквально детально.
– Жилось ему тягостно-тягостно, – продолжал Осип Евгеньевич. – Пока что на время приютил к себе его один красильщик не задаром, конечно. Должен был Иван помощником ему во всем быть. Спал и ел он, разумеется, в каморке своей маленькой и темной. Но зато помимо бытовых работ отлично выучился он рисованию. Я и сам, в первую очередь его прошу разрисовать мебель да посуду, если требуется это, поскольку знаю, что с Иваном-то точно ничего не прогадаю. А вот ребята дворовые его обижали, тут уж нечего греха таить, обижали Иванушку. – Осип Евгеньевич частенько раскачивался на скрипучем табурете, полностью погружаясь в повествование свое.
– А как обижали? – интересовался Николай.
– Да бывало частенько, что сбегутся ребятишки-то паршивенькие все в одну кучу: и мальчишки, и девчонки, выследят его и давай мальчишки мутузить Ивашку, а девчонки-то стоят да хихикают. Натреплют его, бедолагу, он и ползет потом до дома весь разукрашенный синяками да ссадинами. Заступиться-то некому за него. Знали паршивцы эти, что никто их разгонять да бранить за делишки их не станет, – Качал обросшей головой Осип Евгеньевич. – А бывало, схватят его, бедолагу, и против воли поволокут к пруду, раскачают и бросют в воду, да всё смеются и смеются. Так, правда, он и плавать выучился. Эх… Все к лучшему, так сказать. Вот случай еще был: как-то борзого кобеля натравили на Ивашку, так бедный малой все пятки в кровь истер, пока удирал от него, но удрал ведь шустряк. Пес его лишь один-два раза цапнуть смог.
Николаю в тот момент сделалось невообразимо больно на душе. Вся злоба по отношению к Ивану словно испарилась, подобно дыму самого дорогого табака.
– Сколько всего пережил он ведь… Сколько прожил. Как уж тут не озлобиться, Николаюшка? – Все качал головой Осип Евгеньевич. – Уж ты-то, вижу, добрый человек, будь сочувственен к характеру его вспыльчивому, горячему, – глядя в глаза Шелкову, медленно говорил столяр.
И вот теперь, лежа на кровати, Николай никак не мог выкинуть у себя из головы этого всюду неприкаянного Ивана. Сердце его разрывалось от сожаления к нему. Теперь уже в разуме его пред ним стоял не злостный и наглый уличный парень, рычащий: «Я тебе все печенки вырежу!» – а обиженный, несчастный человек, который немо кричал: «Не виноват я в том, какой я, это люди меня таким сделали, а теперь же и осуждают за это!» Николай тяжело вздохнул.
«И как, однако, какие-то там люди, которые в будущем не встретятся никогда с человеком, могут навредить, сломать, испортить! И какое, какое они имеют право вот так брать и калечить эту безобидную на тот момент и беззащитную душу? Ведь они спокойно повеселятся, изобьют, выгонят и будут себе жить да поживать припеваючи! А этот несчастный, униженный и оскорбленный? Быть может вся жизнь его будет такой же безобразной и никчемной потом, как и поступки этих людишек. Он будет просто-напросто сломлен. Неужели никто из них не думает, не рассуждает об этом? А ежели рассуждают, то неужели хорошо им от мыслей сих и они для того это и делают, чтобы только на свете было как можно больше дрянных людей, поскольку плохими уже, в любом случае, являются они – сами обидчики. Какой кошмар! Какой кошмар и какая печаль!» – размышляя так, Николай еще долго вжимался в кровать, держась за голову, тяжело дышал и мял свою подушку от нахлынувших мыслей и эмоций.
Провалялся он так, на кровати своей, весь вечер, вышел только часов в десять, чтобы отужинать да быстренько помыться. Проходя мимо коморки горничной, дверь в которую была наполовину открыта, он неосознанно бросил туда мимолетный взгляд и обнаружил, что Аннушка уже крепко почивала на своей кровати, будучи одетой в ночное платье и спальный чепец. И это все при том, что хозяина квартиры, дядюшки Николая, еще не было.
Николай, видя как эта бестактная женщина протяжно посапывает, приоткрывая рот при каждом вдохе, тут же вспомнил, как люди, что прислуживали в имении у Шелковых, или же хоть какая-то часть людей сих, всегда дожидались, когда кто-то из уехавших хозяев вернется, чтобы встретить, а если возникнут просьбы у хозяев – услужить, и Шелкову тогда казалось это закономерным и само собой разумеющимся. И только сейчас он понял, глядя на спящую горничную, как сильно не ценил очевидной преданности и любезности своих крестьян. Не то чтобы он испытывал какое-то чувство пренебрежения или осуждения к Аннушке, однако, его несколько поражала ее нагловатость. И это касалось далеко не теперешнего случая. Он лишь являлся еще одним «запачканным» дополнением ко всем ее словам, действиям и бездействиям, кои Николай, к великому сожалению, был вынужден наблюдать ранее. Качнув головой при виде данной картины, он решил, что не его это заботы, и поспешил скорее отужинать и вымыться.
Владимир Потапович только-только к тому времени воротился в квартиру и, не говоря никому ни слова, завалился спать, плотно захлопнув за собою дверь. По всей видимости, ни обуви, ни легонького летнего пальто своего он в прихожей не снял и прошел в комнату свою в верхней одежде. Как ни странно, но на сей раз из комнатушки его не было слышно не то, что частого ворчания, но даже и просто тяжелых недовольных вздохов. Должно быть, у него выдался изрядно тяжелый день, и сейчас у Владимира Потаповича не было никаких сил даже для того, чтобы, по обыкновению своему, злиться; или же, напротив, день выдался как нельзя отлично, и он смог заработать побольше денег, хотя Николай даже толком не знал, где тот работает и как часто за работу (или же работы) сию можно получить деньги. Тем не менее отсутствие вспыльчивости вещало о том, что с дядюшкой определено что-то происходит. Впрочем, Николай за это короткое время проживания в квартире Владимира Потаповича настолько стал равнодушен к ее жильцам, что ему было совершенно безразлично, как там его дядюшка, что вообще происходит в его жизни.
«Ой, ну хоть вечер и ночь спокойно переживу», – подумал про себя Николай, возвращаясь в свою комнату из ванной. Он плотно закрыл за собою дверь, в очередной раз пожалев о том, что на ней нет никакого, даже самого маленького, крючочка, поскольку, будь на двери крючок, он бы непременно запирался в своей комнате от всего бытового мира, что царил в этой квартире, и, таким образом, был бы полностью уверенным, что никто не посмеет в любой момент нарушить его отрешенность и личное пространство. Но, к сожалению, крючка не было, однако Шелков уже начал серьезно подумывать о том, чтобы приделать его, тем более его навыки, быстро приобретаемые в столярной мастерской, позволяли это сделать, уже не отбив молотком пальцы.
Встал он в то же время, что и в прошлое утро, и, откушав тарелку манной каши, тут же отправился на свою работу. Ни с кем из домашних вновь он, к неописуемому счастью, не столкнулся. В какой-то момент показалось Шелкову, что не только он избегал всевозможного общения с ними, но и они всячески старались не встречаться с ним.