Но ведь русский мужик изворотлив. Правдами и неправдами скрывали наличие скота. Счётчики и переписчики, которые ходили по дворам, хорошо угощались и делали соответствующие отметки в тетрадях. И всё равно многие вынуждены были избавляться от скота во избежание неприятностей, а то и судебного преследования.
Эта дурь вскоре сама по себе сошла на нет. И уже в шестидесятых годах, после снятия Хрущёва с должности первого секретаря ЦК КПСС и председателя Совета министров СССР, личные подсобные хозяйства снова получили право на существование.
В нашей семье скот держали всегда. Он был опорой в жизни, хотя и доставлял много хлопот. В тридцатые годы, когда развернулась раскулачивание, одной из первых, к кому нагрянули активисты, была семья моего деда Ивана Семёновича Сенчева. Посчитали, что пара волов, верблюд и пара лошадей — это неправедно нажитое богатство. И отправили деда, осудив за антисоветскую агитацию, на стройки народного хозяйства. Оторвали от земли, от привычного образа жизни, от детей. В 1942 году дед Иван Семёнович умер в Орске, где он работал в трудовой армии на строительстве гигантского мясокомбината.
Деда реабилитировали уже в годы горбачёвской перестройки, о чём пришло в нашу семью и семьи моих братьев лаконичное сообщение из Куйбышевской областной прокуратуры. Отец, Василий Иванович Сенчев, в тридцатые годы тоже оказался в немилости, как сын раскулаченного. И он с «волчьим билетом» подался в бега. Скрывался в Средней Азии, в Башкирии. Возвратился, когда власть потеряла к нему всякий интерес. Видимо, таких беглецов по стране было несчитано, и на них просто махнули рукой.
Такому общественному примирению, очевидно, способствовала надвигающаяся война с фашистским блоком европейских государств. Отец воевал все пять лет как старшина-санинструктор. В боях на Курской дуге он в один день вынес с поля боя, из-под огня, 27 раненых солдат и офицеров. За это он был награжден медалью «За отвагу».
О войне он не очень-то любил рассказывать. В его редких воспоминаниях горечь от пережитого на войне у него осталась до конца жизни. Говорил о власовцах. Случалось, идет на встречу колонна власовцев, переодетых в наших бойцов, якобы, на переформирование. А затем уже с тыла разворачивались и долбили в спину из всех стволов по своим же. Хотя своими для них они уже не были…
И вот что ещё запомнилось от фронтовых рассказов отца. Перед атакой многие бойцы молились Богу. Даже политрук, атеист, казалось бы, по убеждению, подходил к отцу и шёпотом просил: старшинка, научи меня молитве. Когда отступали к Сталинграду (после сдачи Ростова), начал действовать сталинский приказ: ни шагу назад! Один из молоденьких бойцов, то ли по наущению, то ли по собственной глупости и трусости, совершил самострел. Его поставили в центре каре и дали по нему залп из автоматов.
Отец, рассказывая об этом, еле-еле сдерживал слезы. Даже через столько лет ему представлялся немилосердным расстрел восемнадцатилетнего паренька, который молил о пощаде и отправке его в штрафную роту. А вообще отец понимал, что показательная публичная казнь оправдывалась катастрофической обстановкой, которая складывалась на тот момент не в нашу пользу.
Отец привез с фронта, кроме ранения, около десятка медалей и кучу благодарностей. Ещё была трофейная кожаная тужурка со множеством карманов, карманчиков и застежек-молний. Меня и брата Сашу особенно привлекал полевой набор хирургических инструментов. Скальпели, щипчики, зажимщики и прочий хирургический инструментарий.
Всё это растащили мы, пацанва, и растеряли. Остался только Орден Отечественной войны и пара медалей, которые хранятся в семье моего племянника, одного из внуков отца, Дмитрия Трофимова.
Ушедшая уже в историю Великая Отечественная война долго напоминала о себе даже нам, родившимся в конце сороковых — начале пятидесятых годов. Инвалиды, ковыляющие на деревянной ноге, вдовы и матери, не дождавшиеся мужей и сыновей с войны, — это было не просто приметой той жизни. Это была сама жизнь, ещё не стряхнувшая с себя горе и печаль минувшего.
А на детях война тоже оставила свой отпечаток. Из всех детских забав и игр мы предпочитали играть в войнушку. Почему, зачем? Кто знает, может быть, эта психология передалась от отцов и старших братьев, прошедших долгими фронтовыми дорогами.
Как я помню, наш поселок, являвшийся центральной усадьбой крупного зернового совхоза «Волжская коммуна», в отличие от соседних сел и деревень, жил более-менее сносно. Как я уже говорил, выручало личное подсобное хозяйство. Кроме того, рабочие совхоза получали какую-никакую зарплату, чего не было в ту пору у колхозников. Ещё и приворовывали. Каждый — со своего шестка. Комбайнер зерно прихватывал, шофер бензин сливал, скотники и доярки тырили с ферм корма. А участковый милиционер, как судачили жители поселка, промышлял тем, что ночами подламывал замки магазинов соседних деревень, а днем он же принимал участие в расследовании этих ЧП по горячим следам. Не знаю, находили или нет взломщиков.
Да что взрослые! Мы, сельская ребятня, делали постоянные групповые набеги на совхозный сад и пасеку. В этом, как я думаю, не было прямого жульнического смысла. Это скорее всего была приключенческая игра, поиск адреналина. Когда сторож хватал тебя за вихор, ты потом упоительно рассказывал сверстникам, как ловко вывернулся из цепких мужицких лап.
Поселковый быт был тягуч и однообразен. Но мне он казался отражением интересного неиссякающего мира. А когда пришла пора идти в школу, то я воспринял это как шаг во что-то неведомое и фантастически увлекательное. Но эйфория от школы быстро прошла. Начались вязкие ученические будни. Анна Ивановна Мельникова, мой первый учитель, как могла, учила нас азам начальных классов. Вероятно, среди нас много было бестолочи. И Анна Ивановна в отчаянии срывалась и шлепала линейкой кого-нибудь по лбу. А однажды одного глупого ученика по кличке Гитлер даже постучала головой об стену. Приезжала из райцентра комиссия, проверяла этот эпизод. Но мы не выдали нашу учительницу. Как раз накануне приезда проверяющих она пригласила нас к себе на блины…
Сейчас много говорят о достижениях советского образования. Я не тороплюсь ни хвалить, ни осуждать систему школьного обучения, которую прошел сам. Могу сказать только одно: среди сельских учителей было немало слабеньких педагогов, порою случайных людей, да и просто малограмотных. К примеру, историю нам преподавал завуч школы, фронтовик Александр Михайлович Н. Как преподавал? Ходил по проходу между партами и монотонно, надоедливо читал по учебнику очередную главу. А потом опрашивал, что из прочитанного мы запомнили.
С таким учителем историю толком не узнаешь. Но меня выручали художественные книги на исторические сюжеты, которые я читал даже при свете керосиновой лампы, когда после полуночи в посёлке отключали тракторный двигатель, генерирующий электроэнергию.
Однажды на уроке Александр Михайлович завел речь о двурушниках, отщепенцах, предателях советской власти. И назвал фамилию — Яков Пастернак. Я по глупости своей взял и поправил: не Яков, а Борис Пастернак.
Что тут началось! Завуч потребовал сказать, откуда я знаю это мерзкое имя. Пришлось сознаться. О Борисе Пастернаке и его романе «Доктор Живаго» я услышал от соседа Виктора Казакова, не так давно вернувшегося из мест заключения. Он был осужден за бытовой конфликт с молодой женой — проще сказать, за избиение жены.
В зоне, оказывается, можно научиться не только уголовному ремеслу, но и узнать много интересного от бывалых умных сидельцев. Виктор Казаков, как губка, впитывал рассказы уважаемых зэков, которые «ботали не только по фене», но и вели вполне интеллигентные беседы о светской жизни, из которой их выдернула судьба. Короче говоря, зона многому научила его. Это была как бы вторая, параллельная, система образования, но со своим специфическим уклоном.
В общении с Виктором Казаковым я узнал много интересного, что, увы, не могла дать мне школа. Он рассказывал о поэтах и писателях, которые преследовались за нелояльное отношение к власти, сам нелестно отзывался о власти и я, вначале пугливо воспринимавший его крамольные суждения, вскоре проникся критическим отношением к власти как таковой, так и к конкретным её носителям.