Литмир - Электронная Библиотека

На рассвете двадцать пятого марта сорок четвертого года Петер ушел из дому, ничего от себя там не оставив. Разве что кое-какие воспоминания, пару старых сапог, простой костюм серого цвета с алюминиевыми пуговицами, толстую кисточку для бритья, ремень для правки бритвы да кое-какие безделушки, купленные на ярмарке за несколько филлеров. С тех пор каждую неделю почта доставляет туда письмо с фронта.

Бородатый ефрейтор выглядит удовлетворенным. Моментами он вздрагивает, хочет выйти вслед за Салаи из землянки, но толстые пальцы держат письмо сына. Он боится, что, стоит ему пошевелиться, и тихое очарование исчезнет.

Петер Киш отворачивается.

Он не хочет видеть письма. Убрал бы уж ефрейтор Сегеди свое письмо!

Больше всего Петеру хочется сейчас ударить ефрейтора за то, что у того есть сын, который ходит в школу и пишет ему письма на фронт.

А Сегеди как ни в чем не бывало сидит на краю своего топчана и безмятежно улыбается.

Почему он хвастается? Чего он хочет? Пусть радуется, что у него есть сын, что у него лохматая борода и ему не надо бриться, что по вечерам все слушают, как он читает свои письма. У Петера Киша тоже мог бы быть сын. Даже двое! Трое!

Петера охватывает яростная зависть.

— Это не твой сын... — беспомощно стонет Петер и до боли сжимает зубы, чтобы не продолжать дальше. Так ему хотелось обидеть ефрейтора.

Эти слова уже несколько минут стояли у него в горле, но пришли они откуда-то издалека и принадлежали не ему. Все с недоумением смотрят на него, словно не понимая происходящего. Худые строгие лица, тусклый блеск медных пуговиц в свете керосиновой лампы.

Холодные враждебные взгляды сидящих в блиндаже солдат скрестились на Петере Кише.

Лицо ефрейтора неподвижно, только глаза мигают, будто кто-то закатил ему оплеуху.

Петеру страшно.

Некуда скрыться от холодных укоряющих взглядов солдат. Он беспомощно сидит в углу, письмо Вероники выскользнуло у него из рук.

— Да ты сам рассказывал, что он тебе не родной, а пасынок... — оправдывается Петер, не смея взглянуть на ефрейтора.

Сегеди встает.

Над блиндажом низко гудит самолет. Рука ефрейтора дрожит мелкой дрожью. Медленными движениями он сжимает сложенное в несколько раз письмо сына в кулаке. Голова его касается бревен наката. Упрямый и серый, он словно окаменел.

Сейчас он не командир. Сейчас он не бросает во сне Дюрке Шароши кожаный мяч, не слышит колких перебранок торговок рыбой на рынке.

Сейчас он отец.

И понимает, чего ждут от него эти суровые лица. До оскорбителя всего три шага. Резкое движение, и мощный удар обрушится на Петера.

Все отвернулись.

Они знают, что ефрейтор должен сейчас ударить Петера. Если не сделает этого — он трус. Никто не хочет видеть то, что должно произойти. Это личное дело ефрейтора. За ребенка заступается отец: все как положено.

Все сидят молча, низко опустив голову.

Сегеди, сжав кулаки, стоит перед нарами.

Ударить?

Он вытирает рукой лоб, лицо его наливается кровью.

— Он мой сын... — тихо говорит он, тень на стене заметно вздрагивает.

Теперь Сегеди уже не ударит.

Неожиданно Корчог вскакивает со своего места, подсаживается на нары к Петеру, бьет своим костистым кулаком с татуировкой по одеялу:

— Да знаешь ли ты, что значит иметь ребенка? Понимаешь ты это, несчастный?.. Ничего ты не знаешь! Умрешь, и следа от тебя никакого не останется! Разве у тебя есть сердце?.. А если мы скажем, что твоя жена потаскуха? Как тебе это понравится? А?

Петер быстро поворачивается, но достаточно ему взглянуть на Корчога, на его сильные кулаки, на крепко стиснутый рот, страшный взгляд, как злоба в нем утихает.

Ефрейтор разжимает кулаки.

— Оставьте! — машет он рукой и садится на нары.

Ефрейтор осторожно расправляет на ладони письмо, аккуратно складывает его и кладет в карман френча, потом ложится на спину.

Он не говорит ни слова. Что толку говорить, когда ребенок еще в десять лет знал, что не он его родной отец?

Это был очень грустный вечер. А когда после полуночи он наклонился над кроваткой маленького Палики, ему прямо в лицо смотрели два блестящих глаза: ребенок не спал.

Стоит ли говорить, что через две недели Палику пришлось отвести к его отцу, на чепельский рынок? Ребенок хотел познакомиться со своим настоящим отцом. Когда же он увидел беззубого мужчину, который даже не узнал мальчика в голубой матроске, а потом подошел к нему пьяной походкой и поцеловал в лицо, Палика содрогнулся от отвращения.

Нужно ли рассказывать, как они возвращались на трамвае домой, и мальчик, казалось, не узнавал людей, а когда на улице Шальготорьян они сошли с трамвая, Палика встал перед ефрейтором, прижал к своему лицу его толстую ладонь, пахнувшую цинком, и горько заплакал:

— Ведь это неправда? Это неправда — что тот дядя мой папа?

Ничего этого рассказать здесь ефрейтор не может. Зачем?

Телеки тянется к бутылке с палинкой. Громко отпивает из нее. Ладонью медленно вытирает рот. Тихо крякает, чувствуя в горле искристую влагу.

Корчог пренебрежительно машет на Петера рукой и отходит от него. Его не интересует ни бородатый ефрейтор, ни овдовевший две недели назад приказчик. Его ничего не интересует, и, если б в следующий момент в блиндаж влетел снаряд, он, казалось, и тогда бы не удивился.

Он берет бутылку с палинкой и тоже пьет, потому что нужно пить. Но не кофе с бромом, а палинку.

Телеки вежливо ждет, пока Корчог вернет ему бутылку, и отхлебывает еще раз. С бутылью в руке он кивает в сторону Салаи:

— Он поступил умнее, если бы выпил. Стоит ли так горевать? Да еще из-за бабы! Нет на этом свете ничего такого, из-за чего стоило бы горевать.

Телеки закрывает глаза, боится, что, стоит ему открыть их, потекут слезы.

Слесарь вырывает у Телеки бутылку и, поднеся к лампе, на свет смотрит, сколько в ней осталось палинки.

Пьет он большими глотками.

— На рассвете начнется наступление, — говорит он, крякнув и оторвав бутылку ото рта, но никто не обращает на него внимания.

Корчог смотрит себе под ноги, с завистью слушая храп смуглолицего Кантора. Потом ни с того ни с сего громко смеется и ложится на нары лицом кверху.

— Кантору лучше всех... Смотрите!.. Спит себе хоть бы что. Стреляют — спит, горюет — спит, болит нога — спит... Он, наверное, будет спать, даже когда его убьют. Ему лучше всех...

Телеки молча болтает ногами. Ему жарко. От выпитой палинки слегка шумит в голове. Нужно было выпить побольше. Тогда ничего не чувствуешь. Хмельным взглядом он ищет Петера, но разговаривает сам с собой.

— Когда в семье есть дети, жене легче блюсти себя, — говорит он хриплым голосом, думая о том, что сын его еще не ухаживает за девушками, — ребенок все одно что уздечка для бабы.

Неожиданно Петер выходит из своего угла.

Почему ефрейтор не ударил его? Почему его не бьют остальные товарищи, не бьют, сжав кулаки, сверкая злыми взглядами? Почему они все время говорят о своих детях? Уж не потому ли, что у него их нет? Почему каждый день они рассказывают свои дурацкие сны?

Он враждебно смотрит на своих товарищей.

— Жена? — бросает он вызывающе, обращаясь к Телеки. — Если жена по-настоящему любит мужа, она и без ребенка останется верна ему.

Корчог, лежа на нарах, дико хохочет.

— Верность?.. Ха... Ха... Уморили! Знаешь, как моя невеста любила меня, когда я уходил в солдаты? Она обожала меня! Понимаешь? Обожала!.. Эх, какие нежные были у нее губы, а какое крепкое, словно сбитое тело...

Ефрейтор слушает, закрыв глаза. Телеки тоже сидит молча. Корчог печально вздыхает.

— И может быть, в эту самую минуту, дружище, моя невеста, прислонившись к забору, целуется с другим, — добавляет он уныло и смотрит круглыми глазами на накат, словно хочет увидеть сквозь него небо.

Петер Киш спускает ноги на пол.

— У меня дома не невеста, а жена! — хриплым голосом говорит он и, затаив дыхание, ждет ответа.

57
{"b":"892527","o":1}