– Правда, – покорно, но серьезно ответила Сира, – моя жизнь, как равно и время, здоровье и сила принадлежат тебе; все это ты купила на свое золото, и все это твое, однако, позволь заметить, что есть некоторые вещи, которые принадлежат мне… Это такие сокровища, которые нельзя ни купить за деньги, ни заковать в цепи невольника, ни ограничить его права.
– Это что же такое?
– Душа.
– Душа?! – воскликнула с удивлением Фабиола. Она никогда не слыхала и не допускала, чтобы невольница осмеливалась говорить о такой собственности. – Позволь же мне спросить тебя, что же ты понимаешь под словом «душа»?
– Я не умею говорить языком философии, – ответила невольница, – но я говорю о том внутреннем существе, которое дает мне повод чувствовать мое собственное существо и считать его лучшим из тех, которые окружают меня, но сами не понимают окружающего и даже вздрагивают при мысли о существовании того духа, о котором не имеют никакого представления. Пока живет во мне этот дух, – а он никогда не умрет и гнушается лжи, – я всегда должна быть и буду искренней.
Две другие невольницы ничего не поняли из этих слов и только остолбенели от показавшейся им дерзости их подруги. Фабиола тоже смешалась, но скоро пришла в себя и с нетерпением сказала:
– Кто тебя научил подобным глупостям? Что касается меня, я много думала над этим и пришла к заключению, что все духовные мысли о внутреннем существе не более, как мечта поэтов или софистов, а ты, невежественная невольница, хочешь быть умнее своей повелительницы и мечтаешь, что после смерти, когда твое тело будет брошено вместе с телами другой прислуги, околевшей под кнутом или сгорит на одном из костров, а потом, когда пепел, смешанный с землею будет зарыт в одном гробу, – ты думаешь, что не перестанешь жить и будешь независима и счастлива?
«Non omnis morjar», – говорит один из великих поэтов, – скромно отвечала невольница, хотя взгляд ее пылал огнем, удивившим гордую римлянку. – Надеюсь, даже более, я убеждена, что переживу все это, а тем более верую, что за этой могилой, так эффектно обрисованной тобой, сказывается рука Провидения, которая сохранит каждую порошинку моего тела. Кроме того, есть еще одно существо, могущее призвать все четыре небесные ветра и приказать им собрать порошинки моих костей, разметанные вами, и я, в свое время, восстану в том же самом теле, но не для того, чтобы быть опять твоей или чьей-нибудь невольницей, но, чтобы пользоваться свободой и счастьем, быть навеки любящей и любимой, и эта надежда глубоко сидит в моем сердце.
– Что за странная и дикая фантазия восточного воображения, – воскликнула Фабиола, – делающая человека неспособным рассуждать о своих обязанностях! Но я постараюсь выяснить этот вопрос. Скажи мне, пожалуйста, в какой школе тебя научили таким несообразностям? Я никогда ничего подобного не читала ни в греческих, ни в латинских книгах.
– В моем собственном крае, в школе, где не знают и не допускают никакой разницы между греком и варваром, между свободным и невольником.
– Как! – воскликнула задетая за живое Фабиола, – и ты, не ожидая этой будущей и воображаемой жизни по смерти, уже хочешь равняться со мною и даже, может быть, считаешь себя выше меня? Скажи мне немедленно, без всяких обиняков, так ли я поняла тебя или нет?
И Фабиола села на софу в нетерпеливом ожидании; за каждым словом спокойного ответа Сиры гнев ее усиливался, волнение увеличивалось, глаза ее словно метали искры.
– Благородная повелительница, – отвечала Сира, – ты стоишь намного выше меня по отношению своего положения в свете, как равно и по отношению к тому, что обогащает и украшает твою жизнь; что же касается красоты твоего тела, твоих жестов и движений, то ты несомненно стоишь выше всякой лести. Что же поэтому значит зависть в таком ничтожном и ничего не значащем существе, как твоя бедная Сира, но если ты приказываешь, я должна повиноваться и отвечать на твои вопросы.
При этом она робко поклонилась, но, заметив повелительный жест Фабиолы, принуждена была продолжить:
– Я обращаюсь к твоему собственному рассудку, – сказала она. – Почему бы бедной невольнице не обладать тою непоколебимою верою, которая внушает ей, что она обладает душой, душой, проникнутой верою в бессмертие, верою, что ее отечество – небо; почему бы эта невольница не могла занимать последнего места между созданиями мыслящими, как те, которые одарены каким-нибудь талантом; почему она не может желать другой жизни и жить, как этот красивый но неразумный певец, трепещущий в этой золоченой клетке без всякой надежды быть когда-нибудь свободным?
Глаза Фабиолы загорелись; она в первый раз в жизни была поставлена в тупик невольницей. В раздражении она схватила правой рукой кинжал и бросила его в спокойно стоявшую невольницу. Сира быстро закрылась рукой и брошенный кинжал вонзился ей в руку. На глазах у Сиры навернулись слезы, так как рана была глубока и из нее ручьем полилась кровь.
Фабиоле вдруг сделалось стыдно за свой порыв и необдуманный поступок в присутствии других невольниц.
– Скорее ступай к Ефросинии, – сказала она Сире, унимавшей кровь платком, – и скажи, чтобы она перевязала рану. Я вовсе не хотела тебя обидеть… Но, подожди минутку, я вознагражу тебя за это.
Она порылась в шкатулке, вынула из нее перстень и сказала:
– Возьми его на память и сегодня вечером можешь не приходить ко мне.
Этой подачкой совесть Фабиолы была совершенно успокоена; драгоценный подарок, данный невольнице, казался ей достаточным вознаграждением за причиненную той обиду.
В следующее воскресенье в церкви Доброго Пастыря, находящейся неподалеку от дома Фабиолы, между подаяниями, которые собирались для нищих, был найден драгоценный смарагдовый перстень. Благочестивый отец Поликарп принял его за дар какой-нибудь богатой римской дамы, но всемогущий Господь, увидевший некогда в Иерусалиме, что брошенный вдовой грош, был ее последней монетой, заметил и здесь, что этот перстень был брошен в кружку невольницей с перевязанной рукой.
V
Посещение
Во время последней сцены и вышеописанного разговора, в минуту приключения, закончившегося в комнате Фабиолы, на пороге ее комнаты появилась фигура, которая, если б вошла раньше и заметила гнев Фабиолы, наверное, прервала бы разговор и не допустила ее до такой обиды бедной невольницы. Входы во внутренние покои в римских домах большей частью закрывались коврами или занавесями, а не дверями, вследствие чего очень легко было войти совсем незамеченным, что случилось и теперь. Когда Сира повернулась, желая выйти из комнаты, она почти вскрикнула, увидев фигуру человека, отделившуюся от занавеси. Это была девочка или даже еще дитя двенадцати – тринадцати лет в белом простеньком платьице без всякой отделки. В ее чертах обрисовывалась детская простота, сочетающаяся с рассудком зрелого возраста, а в ее глазах отражалась не только нежность, которую воспевал певец словами: «твои глаза яко очи голубицы», но и огонь чистой и бесконечной любви, не допускавший загрязнить себя посторонними предметами. Казалось, что они почивали только на одном дорогом ей существе невидимом простыми глазами смертных. Ее лоб, как зерцало целомудрия, сиял искренностью, а ласковая, невинная улыбка играла на ее прелестных устах, между тем, как свежие, молодые черты ее лица скрашивали это выражение присущей ей простоты. Те, кто знал ее ближе, видели, что она, никогда не думая о себе, награждала своей добротой и радушием всех, кто окружал ее, и что любовь свою она посвятила невидимому Предвечному Возлюбленному.
Когда Сира увидала это прекрасное существо, представшее перед ней, как ангел, она вдруг остановилась, между тем как дитя схватило Сиру за руку и, с величайшим уважением целуя ее сказало:
– Я видела все, подожди меня в маленькой комнатке у выхода.
И с этими словами она пошла далее.
Заметив молодую посетительницу, Фабиола вдруг покраснела; румянец стыда выступил на ее лице, она боялась, что эта юная девушка была свидетельницей ее вспышки, повергшей теперь ее в глубокую печаль. Холодным движением руки она отправила невольниц, а затем сама встала и приветствовала свою родственницу с сердечным радушием.