– Корвин? Какой Корвин?.. Что это за человек, и какой повод ты дал ему недружелюбно смотреть на тебя?
– Это самый старший и самый сильный, но, к несчастью и самый глупый из учеников нашей школы, но в этом он не виноват. Я только не понимаю, за что он затаил на меня какую-то ненависть; причины этой ненависти я положительно не знаю.
– Да разве он дал понять тебе это, словом или делом?
– Да, мама, и это было причиною моего позднего возвращения домой. Когда мы возвращались из школы и перешли уже поле и реку, он оскорбил меня в присутствии наших сотоварищей … «Так как, – сказал он, – мы встречаемся в последний раз (последние слова он произнес с ударением), то я хочу свести с тобой счеты… я считаю тебя своим должником и требую удовлетворения. Тебе очень нравилось выказывать твоим сотоварищам свое преимущество над ними. Я видел твой гордый взгляд, обращенный ко мне во время сегодняшнего экзамена и даже слышал выражение, о котором со временем тебе придется пожалеть, и это случится очень скоро… Тебе известно, что мой отец префект (мать задрожала), а то, что уже готовится для тебя, ты узнаешь раньше, чем думаешь, но прежде, чем мы расстанемся с тобой, я должен тебе отплатить за твои преимущества надо мною и, если ты порядочный человек и дорожишь своим именем, если слова твои не ветер, то мы испытаем свои силы в благороднейшей борьбе[2]; довольно бороться резцом, как мы боролись до настоящего времени при классной доске[3],– теперь мы можем испробовать свои силы цестами[4]. Я хочу наказать тебя по заслугам перед всеми свидетелями твоего сегодняшнего торжества».
Cлушая с напряженным вниманием своего сына, мать затаила дыхание.
– И что же ты ответил ему? – наконец, отозвалась она.
– Я сказал ему очень вежливо, что он ошибается, что я никогда не делал ничего такого, что бы могло оскорбить его или его товарищей. Что же касается его требования относительно удовлетворения, я только заметил ему, что никогда не принимал участия в борьбе, начинавшейся испытанием силы и заканчивающейся непримиримой враждой и местью. «К такой борьбе, – сказал я ему, – я чувствую большое отвращение, в особенности в данную минуту; теперь ты раздражен и борьба эта может окончиться очень печально»… В это время нас окружили наши школьные товарищи, и я очень хорошо понял, что все они были вооружены против меня. Вероятно, они надеялись испытать удовольствие в своих ужасных забавах, к которым они привычны. В виду этого я весело прибавил: «А теперь прощайте, мои дорогие товарищи, будьте счастливы; расстаюсь с вами так, как я жил с вами в продолжении нашего учения». – «Нет, нет!» – крикнул Корвин и покраснел, как пион…
При этом лицо Панкратия покрылось краской, его голос задрожал и он, почти рыдая, прибавил:
– Я не могу далее говорить, не смею
– Умоляю тебя именем Бога, памятью твоего отца, которая тебе так дорога, – сказала мать, кладя руку на голову своего сына, – не скрывай ничего предо мной; я не успокоюсь, если ты мне не скажешь всего. Что же дальше сказал или сделал тебе Корвин?
После минутного молчания и внутренней молитвы, юноша продолжил:
– «Нет, – вскрикнул Корвин, – ты не уйдешь от меня, ослиная голова[5]. Ты скрывал перед нами твое жилище, но мы сумеем тебя отыскать, а пока получи задаток той мести, которая еще ожидает тебя»… При этом Корвин ударил меня по лицу так сильно, что я зашатался, а окружающие нас сотоварищи издали дикий неистовый крик радости.
Панкратий заплакал и когда, наконец, облегчил себя слезами, прибавил:
– О, как во мне закипела кровь в эту минуту и как мое сердце рвалось на части. А между тем, внешний голос шептал мне: «Трус, ты, Панкратий»… Кто шептал мне эти слова, не знаю, но думаю, что это был недобрый дух и я почувствовал себя возмущенным, а восставший во мне гнев прибавил мне силы, и я, схватив нападающего на меня за шею, бросил его оземь… Вслед за тем я услышал рукоплескания товарищей, торжествовавших над моей победой, и видел, что они перешли на мою сторону. Но это нисколько не польстило моему самолюбию, не смотря на то, что это была самая трудная борьба во всей моей жизни. Никогда еще кровь и душа не возмущались во мне так сильно, и я невольно подумал: «Господи, не допусти меня в другой раз до такого искушения!»
– И что же ты сделал, дорогой мой сын? – спросила мать с беспокойством.
– Ангел-хранитель победил во мне злого демона, – ответил сын, – и я, подумав о нашем Спасителе в доме Каиафы, когда он был окружен издевавшимися над ним врагами и позорно избит пощечинами, – простил его… Ведь Спаситель милостиво простил Своих врагов… Мог ли я поэтому не последовать Его примеру… Я протянул руку Корвину и сказал: «Да простит тебя Господь, как я прощаю тебя и пусть Он благословит тебя так же сердечно, как и я»… В эту минуту к нам подошел Кассиан. При виде его молодежь разошлась. Он видел издали нашу драку, и поэтому я начал умолять его, чтобы он не наказывал Корвина за то, что между нами произошло, и он обещал исполнить мою просьбу… А теперь, моя дорогая мама, – добавил Панкратий, нежно прижимаясь к груди матери, – сама рассуди, можно ли не признать этот день счастливейшим в моей жизни.
III
Самопожертвование
День уже клонился к вечеру. Во время этого разговора незаметно вошла немолодая женщина, она зажгла мраморные светильники, свечи в бронзовых подсвечниках и так же тихо удалилась. Яркий свет от ламп осветил лица матери и сына, все еще находившихся под впечатлением рассказанного; матрона Люцина запечатлела на челе сына горячий поцелуй, в котором заключалось не одно простое чувство материнской любви, но и ее радость и торжество. Конечно, она радовалась не тому, что воспитала сына в такой строгой дисциплине, а тому, что он, подвергшись тяжкому испытанию, перенес его с такой богатырской силой и стойкостью, редкими в таких молодых летах; чувство это можно было назвать высшим чувством матери, представлявшей свое сокровище на удивление римлянам. Да, эта женщина-христианка могла бы похвастаться этим сокровищем, обогатившим церковь, но в эту минуту ей овладела более глубокая мысль, которую она лелеяла в своем сердце многие годы, – мысль, внушенная ей свыше и снизошедшая в самых горячих молитвах матери. Дело в том, что многие благочестивые родители посвящали своих сыновей святому служению и постоянно молились о том, чтобы Господь помог им воспитать своих детей беспорочными Левитами; они следили за их юношескими склонностями и с самоотвержением приносили их в жертву Богу, которому они посвящали их с колыбели. А если этот сын был единственным ребенком, как Самуил был единственным сыном Анны, то приношение в жертву Богу того, что было дорого для сердца матери, действительно можно назвать великим подвигом… Что можно сказать после этого о святых матерях детей-мучеников, о тех женах в древности: Фелицате, Симфорозе или известной матери Маккавеев, которые воспитывали своих детей не для единого возведения их в сан священников, но и для принесения в жертву Богу!
Такие именно мысли овладевали сердцем Люцины в ту самую минуту, когда она с закрытыми глазами возносила свои молитвы к Богу и просила Его о поддержке. Она чувствовала себя способной на самопожертвование и лишение того, что ей было дорого на этом свете; она давно предвидела опасность и желала пожертвовать своим сыном… Но, прежде всего она была человек и любящая мать, которой было не легко решиться на такой подвиг без боли в сердце…
А что происходило в сердце юноши, который так же молчал и призадумался в данную минуту, как и его мать? Не думал ли он о блистательном будущем? Не видел ли он в своем воображении того колоссального храма базилики, который спустя 1500 лет, начал посещаться христианскими археологами и благочестивыми паломниками? Не видел ли он и тех врат, которые теперь называют именем этого святого юноши[6]; не чувствовал ли он, что в недалеком будущем станут сооружать святыни на берегах Темзы, посвященные его имени, – святыни, которые даже после святотатственного уничтожения их, сделаются излюбленным местом усыпальниц правоверных христиан[7]? Нет, он не подозревал о том серебряном ковчеге, весящем 287 фунтов и поставленном на порфирной урне папой Григорием I, в которой должен был храниться его прах; он не думал, что его имя будет записано на страницах деяний мучеников. Нет, он был только невинным ребенком, считающим себя обязанным быть послушным Богу и Его Евангелию. Он чувствовал себя совершенно счастливым, потому что в этот день исполнил свою чрезвычайно трудную обязанность. Он не гордился этим; не удивлялся тому чувству, которое овладело им, иначе победа эта не могла бы считаться полной.