С одной стороны, с другой стороны. Пирмин подмигивает, будто читая ее мысли.
Тилль нетерпеливо дергает головой.
— Ну, Неле!
Только протянуть руку.
Цусмарсхаузен
«Он и не подозревал, — писал толстый граф в первые годы восемнадцатого века в мемуарах, будучи уже стариком, измученным подагрой, сифилисом, а также отравлением ртутью, которой он от сифилиса лечился, — он и не подозревал, что его ожидает, когда его величество в последний год войны послал его на поиски знаменитого шутника».
Тогда Мартину фон Волькенштайну еще не исполнилось и двадцати пяти, но был он уже грузен. Род свой он вел от миннезингера Освальда, вырос в Вене при дворе, отец его был обер-камергером при императоре Маттиасе, а дед вторым хранителем ключей при безумном Рудольфе. Всем, кто знал толстого графа, был он мил — никакой обиде было не под силу омрачить его светлый нрав, смутить его дружелюбие и веру в добро. Сам император не раз выказывал свою к нему благосклонность; новый знак благосклонности увидел он и в том, что граф Трауттмансдорф, президент Тайного Совета, вызвал его к себе и сообщил, что до слуха императора дошло, будто бы самый прославленный шутник империи нашел приют в полуразрушенном монастыре Андекс. Столь многое пришло на их веку в упадок, столь многое разрушено, столь много бесценного погибло, но чтобы зря пропадал такой уникум, как Тилль Уленшпигель, будь он протестант или католик — а кто он есть, кажется, никому не известно, — об этом не может быть и речи.
— Поздравляю, молодой человек, — сказал Трауттмансдорф. — Используйте эту оказию, кто знает, какие блага могут из нее проистечь.
Затем, как поведал толстый граф пятьдесят с лишним лет спустя, ему была протянута, согласно тогдашнему церемониалу, рука в перчатке для поцелуя; и, действительно, так все и было, ничего он здесь не присочинил, хотя присочинить любил, особенно если в памяти зияла брешь, а было этих брешей много, ведь все, что он описывал в мемуарах, происходило целую жизнь тому назад.
«На следующий же день мы спешно пустились в путь, — писал он. — Был я бодр и полон надежд, но нес в сердце и некоторую тяжесть, ибо казалось мне, сам не знаю отчего, что путешествие это столкнет меня лицом к лицу с истинным моим фатумом. В то же время я горел любопытством и желанием заглянуть, наконец, с открытым забралом в лицо алого бога Марса».
Про спешку граф написал не совсем правду, в действительности до выезда прошло более недели. Надо ведь было составить письма, в коих он сообщал о своих планах; надо было распрощаться со двором, навестить родителей, принять благословение епископа; выпить напоследок с друзьями, заглянуть еще хоть раз к любимой из куртизанок, хрупкой Аглае, воспоминания о которой еще десятилетия спустя накатывали с сожалением, душевная подоплека которого была ему и самому не ясна, — и, конечно, нужно было подобрать попутчиков. Он остановил свой выбор на трех закаленных в боях драгунах из полка Лобковица, а также на секретариусе Надворного совета Карле фон Додере, который видел знаменитого шутника за двадцать лет до того на рынке в Нойленгбахе, где тот, по своему обычаю, сыграл злую шутку с женщиной из публики, а потом вызвал жестокую поножовщину, что, конечно, доставило немало радости всем, кто остался цел. Так его выступления всегда кончались: кому-то приходилось плохо, но уж кто не пострадал, тот отлично повеселился. Секретариус ехать не хотел, он спорил, и просил, и умолял, и ссылался на непреодолимое отвращение к насилию и непогоде, но тщетно — приказ есть приказ, пришлось подчиняться. Итак, спустя неделю с лишним после получения указаний толстый граф с драгунами и секретариусом выехал из Вены, столицы и резиденции императора, в западном направлении.
В своих мемуарах, стиль которых отвечал моде его юности, сиречь изобиловал учеными арабесками и цветистыми пассажами, граф, не скупясь на фразы, чья образцовая витиеватость проложила им путь во многие школьные хрестоматии, живописал неспешную верховую езду через зелень венского леса: при Мельке добрались мы до широкой синевы Дуная и въехали в прекрасный монастырь, дабы на одну ночь преклонить усталые наши головы на подушки.
И это тоже было не совсем так: на самом деле пробыли они в монастыре месяц. Настоятелем был там дядя графа, так что спали они мягко и ели превосходно. Карл фон Додер, давно уже интересовавшийся алхимией, провел много дней в библиотеке, погруженный в книгу натурфилософа Афанасия Кирхера, драгуны резались в карты с конверзами, а толстый граф сыграл со своим дядей несколько шахматных партий такой возвышенной красоты, какой никогда ему более не удавалось достигнуть; позже ему порой казалось, что воспоследовавшие события загубили в нем талант к шахматной игре. Лишь на четвертую неделю пребывания в монастыре его нагнало письмо графа Трауттмансдорфа, мнящего путешественников уже у цели и интересующегося, удалось ли найти Уленшпигеля в Андексе и когда ждать их возвращения.
Дядя благословил его на прощание, аббат подарил фиал освященного масла. Они проследовали вдоль Дуная до Пехларна, затем свернули на юго-запад.
В начале пути навстречу им двигался неустанный поток торговцев, вагантов, монахов и прочих путешественников всех мастей. Но теперь он утих, земля опустела. Погода тоже не была к ним более добра. Все чаще дул холодный ветер, деревья топорщили голые сучья, почти все поля лежали невозделанные. Люди попадались редко, и все совсем дряхлые: согбенные старухи у колодцев, тощие старики перед лачугами, изможденные лица со впалыми щеками вдоль дороги. Нельзя было понять, отдыхали эти люди в пути или же просто ждали на обочине конца.
Когда толстый граф задал этот вопрос Карлу фон Додеру, тот сперва отвечал только о своем, очень он был увлечен книгой, которую штудировал в библиотеке монастыря, Ars magna lucis et umbrae, голова кругом идет, когда заглядываешь в такую пропасть учености; нет, он тоже не знает, где все молодые, но если дозволено ему будет высказать предположение, то, вероятно, все, кто могли бежать, давно бежали. А в той книге много сказано о линзах, о том, как увеличивать предметы, а также об ангелах, их формах и размерах, и о музыке, и о гармонии сфер, а еще о Египте, вот уж воистину своеобразнейшее произведение.
Эту последнюю фразу граф дословно привел в мемуарах. Но память его подвела, и он написал, что это сам он читал Ars magna, причем в пути. Он поведал, как возил этот труд с собой в седельной сумке, тем самым, как с иронической сухостью было отмечено позже комментаторами, как нельзя лучше доказывая, что на деле он никогда не держал в руках сего гигантского фолианта. Толстый граф простодушно описывал, как изучал незабываемые кирхеровские описания линз и ангелов по вечерам при скудном свете костра, ощущая при этом удивительнейший контраст между возвышенными идеями великого ученого и окружающим ландшафтом, с каждым днем все более разоренным.
Под Альтхаимом ветер стал до того пронзителен, что им пришлось надеть теплые плащи и надвинуть капюшоны на лоб. Под Рансхофеном ненадолго просветлело. Из пустого крестьянского дома они наблюдали, как заходит солнце. Нигде не было видно ни души, только облезлый гусь, верно, сбежавший от кого-то, стоял у колодца. Толстый граф потянулся и зевнул. Местность была холмистая, но без единого деревца, все было вырублено. Издалека донеслись громовые раскаты.
— Ох, батюшки, — сказал толстый граф, — только грозы не хватало.
Драгуны расхохотались.
Тогда толстый граф понял. «Да нет, я все понял, — пробормотал он смущенно, разумеется, лишь усугубив этими словами свое постыдное положение. — Просто хотел пошутить».
Гусь глядел на них непонимающими гусиными глазами. Открыл клюв, снова закрыл. Драгун Франц Керрнбауэр вскинул карабин и выстрелил. И, хотя вскоре после этого толстому графу суждено было еще много чего увидать, он на всю жизнь запомнил ужас, пронзивший все его существо, когда лопнула голова птицы. Было что-то непостижимое в том, как быстро это случилось, как твердая маленькая голова мгновенно превратилась в брызги и в ничто, как убитая птица сделала еще несколько шагов вперевалку, а потом осела белой массой в растущей луже крови. Протирая глаза и стараясь дышать ровно, чтобы не упасть в обморок, Мартин фон Волькенштайн принял решение непременно забыть об увиденном. Но, разумеется, не забыл, и когда он через пятьдесят лет принялся писать о путешествии, воспоминание о лопающейся гусиной голове в своей выпуклости затмевало все остальные. Будь его мемуары целиком и полностью честны, ему следовало бы рассказать об этом, но он не смог себя заставить и унес гибель гуся с собой в могилу, и никто не узнал, с каким невыразимым отвращением он наблюдал за драгунами, готовящими ужин — гуся весело ощипывали, резали, рвали, вынимали внутренности и жарили мясо на костре.