Но в качестве причины такого изменения указывать лишь на возраст Канта было бы очень несправедливо. Кант как философ был очень близок идеалу жизни в соответствии с собственным учением. Тем не менее политическая ситуация во Франции его заметно скривила. Поставленный перед фактом начавшейся французской революции, Кант в соответствии с собственными же масштабами оказался не вполне терпимым и частично нарушил те истинные ценности просвещения, за которые до того момента боролся. Факел цететического, или исследующего, метода[175] оказался потушенным. Кант больше не желал искать. Теперь он считал, что уже нашел, причем, что особенно трагично, нашел окончательно. Как только речь заходила о французской революции, Кант больше не желал «философствовать», а начинал «учить философии». В этой связи для него наличными оказывались как «философия», так и «книга», содержащая «мудрость и достоверное знание»[176].
Иная странность состоит в том, что Кант — «революционер» в глазах многих современников и потомков — сам себя рассматривал в роли «наблюдателя» за «экспериментом» под названием революции, что помимо прочего находилось в согласии с его представлением о патриотизме. По аналогии с естествознанием, как свидетельствует Яхман, философ рассматривал и революцию во франции: «Кант рассматривал французскую революцию в качестве эксперимента и не считал сомнительным занимать ею свои мысли в качестве истинного патриота»[177]. По всей видимости, «Спор факультетов», в котором Кант пишет как об «эксперименте», так и о своей роли «наблюдателя»[178], являлся не единственным источником такого рода свидетельств. Знакомые Канта, вероятно, неоднократно слышали подобные выражения из его уст. Не только Яхман, но и Теодор Готлиб Гиппель (1741-1796) говорит в этих выражениях, проясняя кантовскую точку зрения на революцию: «Для друга свободы мысли и слова — в ее разумных границах — французская революция была ужасом. Особенно ему [Гиппелю] служило предметом самого горького сарказма высказывание Канта о том, что французская революция есть эксперимент, осуществляемый с человеческим родом, и он дословно говорил за своим семейным столом: “Прекрасный экспериментик, при котором убивается королевская семья, а головы самых благородных людей летят тысячами”»[179].
Сходным с Гиппелем образом как о «становящейся все более омерзительной французской революции, при которой собственная свобода разума, и моральность, и всякое мудрое искусство управления государством, и законодательство самым позорным образом попираются ногами»[180], высказывался и Иоганн Эрих Бистер (1749- 1816): «Конечно, отрезание голов (особенно если заставляют это делать других) легче, нежели сильное и мужественное противостояние разумных и правовых оснований против деспота, будь то султан или же деспотическая толпа; но до сих пор я вижу у французов только те относительно легкие операции кровавых рук, а не испытующего разума»[181]. Однако различие между кенигсбержцем Гиппелем и берлинцем Бистером довольно отчетливо: последний верил в то, что статья «О поговорке...» опровергла для него «с самого начала казавшийся ему невероятным слух»[182], будто Кант высказывался о революции во Франции «очень благосклонно»[183]. Несмотря на, казалось бы, недвусмысленно отчетливые слова Канта в упомянутой статье о революции, по меньшей мере до конца XVIII века философ высказывался о ней «очень благосклонно».
Возможные причины кантовской симпатии французской революции
Столь сложное отношение Канта к французской революции во многом обусловлено, на мой взгляд, тремя положениями: верой в прогресс в истории, преувеличенной оценкой (вплоть до обожествления) человеческого права и идеей априорной истории.
Кант верил в то, что «род человеческий всегда шел по пути прогресса к лучшему и будет идти этим путем и впредь [...] если иметь в виду не только происходящее в том или ином народе, но и его распространение на все народы Земли, которые постепенно будут принимать в этом участие...»[184]. Если поверить в то, что распознано, в чем состоит «это постоянное движение к лучшему»[185], а во французской революции усмотреть некие знаки этого прогресса, то легко можно оказаться охваченным энтузиазмом. Кант как «наблюдатель» французской революции как раз и являлся человеком, «который мыслит здесь эпоху», отталкиваясь от которой наш род «будет продвинут к лучшему, хотя и в медленном, но беспрерывном прогрессе»[186]. Как же выглядят эти знаки? И что для Канта явилось в ходе французской революции? Он заявляет: «Это событие — феномен не революции, а [...] эволюции естественно-правовой конституции...»[187]. В процессе этого события, следовательно, возникают новые правовые отношения, которые соответствуют морали. Именно республиканское устройство способствует «постоянному продвижению к лучшему»[188]. Канту казалось, что он увидел, как мораль и право постепенно осуществляются в истории.
Но речь при этом идет об «идее права, имеющего власть над всеми людьми»[189]. Кант приписывает праву экстраординарную роль: «...самое святое, что имеет Бог на земле, право людей»[190]. Если признать этот тезис и усмотреть знаки естественно-правового прогресса, можно, наверное, понять, почему у Канта при известии о провозглашении республики во Франции на глаза выступили слезы. Однако такое восприятие человеческого права является далеко не единственным. Альтернативой, как и у Канта, с теологической окраской, было бы, например, толкование В. С. Соловьёва: «Задача права вовсе не в том, чтобы лежащий во зле мир обратился в Царство Божие, а только в том, чтобы он — до времени не превратился в ад»[191].
В любом случае Кант усматривает еще только знаки прогресса, ибо он говорит о французских политических событиях: «Не следует ожидать, что право предвосхитит власть. Так должно быть, но таковое не имеет места быть»[192]. Но Канта это не смущает. Хотя он с большим интересом относился к политическим событиям и регулярно читал газеты и журналы, мне представляется, что в отличие от расхожего Кант использовал, скорее, иное значение истории, а именно историю, каковой она должна быть по его представлениям[193]. Как иначе он мог рассуждать о прогрессе на пути к вечному миру, причем не в последнюю очередь благодаря республиканской конституции во Франции[194], если у него перед глазами разыгрывалась совсем иная история? Если «солдатский король» Фридрих Вильгельм I (1688—1740) за исключением боевых действий при осаде Штральзунда, и тех унаследованных от предшественника, за все время своего правления (1713-1740) не вел ни одной войны, то во время долгого правления (1740-1786) просвещеннейшего короля Фридриха Великого[195] (1712-1786) можно было насчитать лишь несколько мирных лет[196]. Французская революция, которая, согласно Канту, способствовала приведению правовых отношений в согласие с моралью, и принципы который должны были привести к устранению всяких войн, и вовсе развязала настоящую европейскую войну. Это вопиющее противоречие можно, наверное, разрешить, если допустить, что отвратительные события французской революции оказываются составной частью эмпирической истории. Кант же усматривает наряду с последней еще и иную возможность, а именно истории согласно «идее о том, каким должен быть обычный ход вещей, если бы он совершался сообразно некоторым разумным целям...»[197]. Тогда мы сталкиваемся с «этой идеей мировой истории, имеющей некоторым образом априорную путеводную нить»[198]. И, прежде всего, в этой пресловутой априорной истории Кант, как кажется, и видит знаки прогресса в осуществлении естественного права и морали.