Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он никогда не был диссидентом. Но его книги о Герцене, декабристах, Пушкине читались почти как самиздат. Все было написано открытым текстом, читать между строк (как учил Кузьма в школе) не приходилось. Это не было искусство аллюзии, это был честный талант историка. Недаром он любил повторять слова Белинского: «Мы вопрошаем… прошедшее, чтобы оно объяснило нам наше настоящее и намекнуло о нашем будущем». Книги его в это глухое время были как глоток свежего воздуха.

Перестройка не застала его врасплох, как других, ему не пришлось «перестраиваться», и менее всего он хотел кого-то упрекать, обвинять, с кем-то сводить счеты. Но один случай был особенным.

Как-то на даче в Переделкине за ужином Эйдельман протянул мне несколько машинописных листков. Это было его письмо в Красноярск писателю В. П. Астафьеву. Я любил мужественную и талантливую прозу Виктора Астафьева, его превосходный язык. Письмо было сдержанным, но гневным. Эйдельман нашел у Астафьева шовинистические акценты. В письме он писал о гуманистических традициях русской литературы, говорил о том, что за измену им искусство мстит бесплодием. Бесполезно было уговаривать Эйдельмана не отправлять письмо, я знал его характер.

Ответ Астафьева поразил меня. Он писал об ответственности евреев как народа за убийство царя Николая и этим, в частности, объяснял, почему отец Эйдельмана, пройдя всю войну, просидел в лагере почти пять лет. Тяжело было читать эти письма, а вскоре они стали ходить по рукам, их читали по радио «Свобода» и другим «голосам».

«Современник», «Молодая гвардия» и близкие им по духу издания начали травлю Эйдельмана. В «Правде» появилась статья, где его обвиняли в «нарушении этики», в том, что он намеренно предал гласности личную переписку. Стоит ли говорить, что письма были совсем не личными, они волновали все общество. А Тоник тяжело переживал. Его тревожил не только поднявший голову антисемитизм. Он видел здесь проблему таланта и нравственности, извечную проблему, волновавшую еще Пушкина. В эти месяцы его часто спрашивали после лекций, не хотел бы он уехать жить на Запад. Он отвечал, что работать в западных архивах интересно, но жить в России еще интереснее, так как можно не только заниматься русской историей, но и участвовать в ней.

6

Наконец собрали стога цветов, подняли гроб и понесли к выходу. Улица Герцена запружена народом, перестал ходить транспорт. Автобус тронулся… Во дворе Донского крематория нас встретила поздняя осень с гнилыми листьями и талым снегом.

Листопад в монастыре.
Вот и осень, — здравствуй…

Эйдельман любил стихи Саши Городницкого, любил и самого Сашу. Он вообще любил своих друзей, особенно школьных, любил нежно и преданно. Школьной компанией мы часто встречались в июне в Поленове, на дне рождения нашего одноклассника Феди Поленова, внука великого художника. Его мы в шутку звали «парторгом собственной усадьбы». В неурочные для музея часы Эйдельману нравилось бродить по прохладным скрипучим половицам комнат, рассматривая галерею предков Федора Дмитриевича. Как-то в жаркий день мы собирали землянику на склоне Веховского холма. Там, среди старых поленовских могил, в густой траве попадались крупные сладкие ягоды. Нас разморило, и мы прилегли, любуясь синей излучиной Оки. Тоник вдруг сказал: «Вот мы с тобой не знаем, где нас похоронят… А Федя будет лежать здесь, он это знает еще при жизни». Помолчал и добавил: «Сегодня в портретной стоял у державинского шкафа с посудой и подумал, что между Гавриилом Романовичем и Федей всего-то несколько поколений, рукой подать».

Шли годы, личная жизнь моего друга менялась. Романтическая арбатская жизнь ушла навсегда. Юлия Мадора стала его второй женой, возник новый дом, в котором они оба много и счастливо работали.

7

На девятый день после ухода Эйдельмана мы собрались в его последнем доме. Тяжко было смотреть на стены, портреты и вещи. Вот в этом кресле он совсем недавно сидел, эту книжку снимал с полки и не успел задвинуть… Я зашел в его комнату и тихо посидел за его рабочим столом. На глаза попалось письмо, написанное его рукой. «Дорогая Хайди! Я заполнил все, что смог. Мне пока неизвестен номер авиарейса: мы летим до Цюриха 6/XII — обратная дата открыта…» Эта записка секретарю швейцарского посольства были последним, что он написал. 6 декабря он и Юля должны были лететь в Женеву как участники диалога «Запад — Восток». Всего только семь дней не досчитала ему судьба — а вдруг там бы его спасли! И эта открытая дата обратного билета… Сейчас она казалась роковым предчувствием. Вообще после его смерти меня преследовали какие-то страшные мысли. Через несколько месяцев после похорон вышла его книжка о первой поездке за границу, в Италию. Она называлась «Оттуда»…

На столе лежало несколько толстых папок. Это были ксерокопии русских документов, вывезенных им недавно из Стэнфорда. Предстояла большая работа над ними, может быть, новая книга. Ее уже никогда не будет. Остались наброски, план доклада, сделанного недавно в Пушкинском музее. И я вспомнил, что есть еще одна неопубликованная рукопись Эйдельмана. Она принадлежит только мне. Но об этом надо рассказать особо.

Еще в школе Эйдельман давал мне читать редкую по тому времени книгу Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина». Щеголев пользовался некоторыми материалами, присланными ему из Сульца Луи Метманом, внуком Дантеса. И вот, как уже знает читатель, волею судьбы я оказался первым русским путешественником, попавшим в Сульц, где находится родовой замок Дантесов. Я написал об этом рассказ и принес его Эйдельману.

Рассказ Тонику понравился, и он стал его «пристраивать». Вскоре рассказ с его предисловием был опубликован в журнале «Наука и жизнь». Представляя меня читателю, Натан писал, что я был первым, кто одновременно побывал на двух могилах — Пушкина и Дантеса. Он видел в этом серьезную тему, но в разговоре не переставал подшучивать надо мной, называя «видным советским дантесоведом».

С тех пор каждый раз, когда я отправлялся в командировку за границу, Эйдельман давал мне «задание». В то время западные архивы были нам недоступны, а он был опытным «наводчиком»: необъятная широта знаний, поразительная осведомленность. Так, весной 1982 года он посоветовал мне отыскать в Парижской национальной библиотеке архив друзей Пушкина, Якова Николаевича Толстого и Петра Борисовича Козловского, который только что поступил туда. Это был целый литературный клад. Я написал большую статью. Ее напечатали в «Новом мире». Так началась моя литературная деятельность.

Эти годы очень сблизили нас. Я всегда был «совой», а Эйдельман — «жаворонком». Рано утром меня будил его звонок. «Аспирант, пора за работу. Как успехи?» — раздавался в трубке его густой баритон. «Ты что так рано?» — слабо сопротивлялся я. «А кто рано встает, тому Бог подает», — парировал он, и тут же завязывался телефонный разговор часа на полтора с обсуждением, советами, пикировкой. В эти годы между нами, по молчаливому согласию, установились отношения руководителя и руководимого. Это не мешало мне сколько угодно возражать, спорить, поддразнивать его и хвастать своими находками. Эйдельман редко хвалил меня в глаза, чаще за глаза. А я ловил себя на странной мысли, что занимаюсь всем этим как бы для него, чтобы удивить его, услышать его отзыв. Хотя, конечно, мои литературные занятия доставляли мне огромное удовольствие. И вот однажды он подал мне мысль написать книгу. Я с энтузиазмом взялся за работу, и к 150-летию со дня гибели Пушкина рукопись была почти готова.

На титульный лист я вынес название одного из рассказов — «Пропавший дневник Пушкина». Название Эйдельману не понравилось. Он ворчал, говорил, что это коммерческий стиль, что с таким названием книга «обречена на успех». В чем-то он был, безусловно, прав. Ведь разыскиваемого дневника Пушкина я не нашел и лишь убедился, что его нет у потомков Пушкина в Англии (эту версию в свое время выдвинул И. Л. Фейнберг).

35
{"b":"886409","o":1}