– Ну? – Дьяк раздраженно бросил донесение на пол. – Что? Опять опростоволосились? Ну и людишки у тебя, Епифан. Десять здоровяков с тройкой мальцов не смогли справиться! Видано ли дело?
– Не такие уж они и мальцы, ушлые, – негромко возразил слуга. – Иванку ты сам обучил на свою голову, ну а те, что с ним прибыли, тоже не лыком шиты. Особенно тот, молотобоец. Мы ж не знали, что он кулачный боец, ты, батюшка, не предупредил! Только подошли с кистенем, он ка-ак махнет кулачищами… Тут и Иванко развернулся, пистоль выхватил – пришлось бежать, а что было делать?
– Вот-вот, – покривился дьяк. – Только бегать вы и умеете. Так когда? – Он требовательно посмотрел на Епифана.
Слуга не отвел глаз, лишь чуть прищурил маленькие, непонятного цвета, глаза.
– Государь-батюшка снова про черторыйских людоедов спрашивал, мол, поймали ли?
– Только их сейчас и не хватало, – угрожающе произнес Тимофей Соль, хотел было рассердиться, рявкнуть на слугу, да опомнился, придержал язык. Епифан никогда зря не говорил, ни одного слова. – Ты, Епифане, чего стоишь? Садись вон на лавку, в ногах правды нет.
– И то… Благодарствую, господине.
– Ну? Говори, что хотел!
– Вот, – привстав, слуга вытащил из-за пазухи свиток и протянул дьяку. – Прочти-ко.
Бросив на Епифана быстрый вопросительный взгляд, Тимофей Соль развернул грамоту, вчитался: «Приметы с Чертолья людоедов таковы верными людьми даденные: вожак Иванко Коропят – высок, строен, светловолос, глаза карие, зело знает оружный бой, Прошка Охлупень – здоров, кулачник, особо опасен, третий – Дмитрий Упырь, черноволос, худ, из беглых холопов, особая примета – родинка на левой руке у большого пальца, все трое молоды, злобны…»
Дьяк оторвался от грамоты.
– И что? Мало ли, что приметы, их, людоедов-то, еще ведь поймать нужно! Батюшка-государь завтра спросит, а я что отвечу? Вот, мол, приметы?
Ничего не ответив, слуга лишь хитро ухмыльнулся. Тимофей Соль насторожился и, еще раз пробежав взглядом «приметы», громко и довольно расхохотался! Ну, молодей, Епифане. Не сказать, чтоб я сам до такого бы не додумался… но не сразу, не сразу… А если государь на них взглянуть пожелает? А они вдруг болтать зачнут, что не надо?
Епифан ухмыльнулся:
– Мы им допрежь того языки отрежем. Пускай себе мычат, пока головы не отрубят.
– И то дело. – Выйдя из-за стола, дьяк заходил по горнице. – Иванко как раз сегодня с докладом явится. Эх, жаль, слишком уж толковым оказался!
– Не то жаль, что толковый, а то – что не с нами, – вполне резонно поправил дьяка Епифан. Никакой важной должности у него в разбойном приказе не было: не судья, не подьячий, не пристав, не писарь даже и уж тем более не ярыжка! А поди ж ты – приказные все с ним считались, знали – самого Тимофея Соли преданнейший человек! К тому же умен, черт, и хитер, как… как Васька Шуйский!
Вспомнив именитого боярина, известного на Москве своей подлой хитростью, дьяк ухмыльнулся. Шуйский – боярин знатный, уж куда знатнее, и ежели такой человек, как он, во главе всего этого дела, то… То чего бояться? Умного на свою голову Иванку и его помощничков, глупых провинциальных парней? Да-да, вот именно что глупых – умные-то давно бы сообразили, что надо поскорей убираться. А эти, вишь, не хотят! Задумали правду найти? Дурни! Нет на Москве правды, нет!
В то самое время как дьяк разбойного приказа Тимофей Соль вел тайную беседу с верным своим слугою, неразлучная троица – Иван, Прохор и Митька – сидели за столом в захудалой корчме на Черторылье, обедали, вернее – вечеряли. Усевшись в дальнем углу, хлебали крапивные щи с сельдереем да думали тяжкую думу. Особенно тяжело приходилось Ивану, это ведь он завлек сюда парней. Торжественно поверстал на службу, обещал каждому чуть ли не чин московских жильцов, а что вышло? Вот уже больше недели вся Иванкина компания сиднем сидела в корчме где-то на самой окраине Москвы, на Черторылье, известном на всю столицу ухабами, оврагами и ручьем Черторыем, в коем какой только гадости не плавало! С наступлением сумерек из корчмы, как, впрочем, и из всех московских домов, нельзя было высунуть и носа без риска получить кистенем по башке. В лучшем случае разденут догола, ограбят, в худшем же – мясо неосторожных путников на следующий же день попадет на торговые ряды. Страшно кругом, мерзко – одно слово, голод. Да и царь-то, говорят, ненастоящий – выбранный! Оттого-то и разгневался Господь на Русь-матушку.
Митрий с Прохором исподволь оглядывали редких посетителей – после того как три раза подряд их чуть не убили, парни стали заметно осторожнее. Иван тоже время от времени бросал быстрые взгляды на корчемную теребень, иногда что-то односложно отвечал на вопросы товарищей, не выходя из состояния глубокой задумчивости. Что и говорить, было над чем задуматься.
Купец Акинфий Козинец всю дорогу молчал, заявив, что расскажет все только самому дьяку в Москве, никаких попыток сбежать не делал и вообще выглядел вполне довольным жизнью. Акулин Блудливы Очи, бабка Свекачиха и таможенный чернец Варсонофий, дожидаясь расследования и суда, сидели в монастырском порубе, и, зная отца Паисия, можно было не сомневаться, что мерзавцы получат по заслугам. Труднее было с Платоном Узкоглазовым – прямых улик против него не имелось, а без этого тронуть одного из представителей влиятельного кузнечного клана было б опасно. Подумав, Паисий просто-напросто приставил к Узкоглазову своего человечка – пусть приглядывает, глядишь, что и вынюхает.
Гунявая Мулька, отойдя от пережитого, много и долго молилась, изъявив сильное желание принять монашеский сан, к чему судебный старец отнесся весьма положительно, замолвив словечко перед игуменьей Дарьей. В Введенской женской обители новую послушницу встретили ласково, и несчастная оттаяла душою, что радовало всех… пожалуй, кроме Митрия. Нет, в общем-то, он тоже радовался за Мульку, но…
Что же касается Василиски – та приобрела небольшую усадебку на тенистой улочке у самой реки. Крепкая изба на подклети, амбар, земельный участок с яблонями, терном и огородом. Усадебка сия относилась к выморочному имуществу и после смерти хозяина перешла во владение Богородичного монастыря, который и продал ее «служилому человеку Димитрию Терентьеву» за вполне приемлемую сумму. И на усадьбу, и Василиске на прожилое скинулись все трое – Иван, Прохор, Митрий. Каждый выложил из своей доли, а Прохор при том так смотрел на Ивана, так смотрел, что просто необходимо было объясниться. Объяснение произошло у реки, где обе стороны признались друг другу в уважении и выяснили, что любят одну и ту же девушку – Василиску, которая, прознав о назревающем конфликте от Митрия, спешно спустилась к реке и бросилась целовать Прохора… Ему же потом и заявила, что он, Проша, ее любимый братец и что она без него жизни не мыслит и очень любит, только любовью сестринской, а вот к Иванушке испытывает совсем другие чувства.
– Ты, Проша, мне брата вместо, – поцеловав парня в щеку, еще раз призналась девушка. – А Иван… Иван – любый… Так вот случилось, что уезжаете оба, да и Митрий с вами. И Митрий, и вы оба мне дороги, потому перед путем дальним поклянитеся друг дружке во всем помогати… Ну! Ну же!
Парни переглянулись. Прохор тряхнул головой и с грустной улыбкой протянул руку Ивану…
Василиска нагнала молотобойца в саду, взяла за плечо, прижалась.
– Есть у меня одна просьбишка к тебе, Проша.
Юноша усмехнулся:
– Говори, сполню.
– Я ведь сирота, а ты мне заместо братца старшего. Будь же посаженым отцом на нашей с Иваном свадьбе!
Прохор опешил даже. Посаженым отцом быть – почет великий. Однако не слишком ли он для того молод?
– Не слишком, – улыбнулась Василиска. – Свадьба-то у нас еще не так скоро будет.
Так вот и объяснились. Прохор с тех пор изменился, раньше бесшабашный был, озорной – эх-ма, где бы кулачищами помахати! А теперь задумчивым стал, всю дорогу с Митькой на разные умные темы общался, сам, правда, не говорил, больше слушал…