Таня Она блуждала в смешанном лесу, и о сухой валежник спотыкалась, и, узкие лодыжки ободрав, все ж под ноги упрямо не смотрела, и, голову задравши к небесам, увидеть неба слабый лоскуток стремилась сквозь сомкнувшиеся кроны. Неправда, что она рвалась туда, где тайны ремесла уже не тайны, где ямб уже не может надоесть, а друг не обойдет на повороте, и к морю не рвалась, и никогда не шлялась у заветного обрыва, чтоб невзначай в пучину заглянуть. Высокий берег с выжженной травой, с одной полынью, выжившей к июню, опять зацвел, сбегают по откосу дельфиниум, чертополох, шалфей. И макаронник душными цветами украсил крону, сирый тамариск сменив, поблеклый, с патлами седыми. Я вспоминаю Таню, и смотрю на дерево, подросшее в руинах часовни, навещаемой теперь лишь ящерицей или сколопендрой, и, жадным пеньем, рвущимся с небес, подогнана, заглохшею тропою вдоль брошенного кладбища бреду. Смоленская типография Возникнув в затяжном апреле, отчаянно привычна грусть. С посмертной книжкой не поспели к рождению… Да ну и пусть. Забьет смоленскую дорогу другой товар, иная кладь. А эту книжку-недотрогу из типографии – не брать! Слезой, припрятанной по-женски, кого попало не дари. Пусть обретаются в Смоленске твои клесты и снегири. Не лечит время, а калечит. На тающий апрельский лед на Патриарших ветер мечет весь сор, который соберет. Недостает душе отваги, она боится новой лжи. Лежи в оберточной бумаге, судьба посмертная, лежи. Большая суша В мегаполисном сердце под аритмию, под сурдинку ее, под ее угрозы обещаю себе, что вовек не стану покидать семихолмие роковое. Вяйнямёйнен в чреве Огненной Рыбы добывает огонь, и рокочет руна, ищет Винонен, грустно темнея ликом, злую истину в море огненной влаги. Возвращаюсь с Запада восвояси. Спешно маятник жизни, со свистом, ходит. Возвращаюсь с Востока, лечу обратно. Автобаны мелькают, теряют звезды то одну, то другую свою подругу. Трус объял острова – и Большая Суша на японский ужас глядит китихой, ошельмованной двадцать первым веком. Потому ль, что слаба я глазами стала, стала видеть не то, что глазами видят, от Балтийского моря до Океана по былым маршрутам шутя гуляю. Календарное время вполне условно: целый век растеряешь – и не заметишь. Светом Рыб освещали мое рожденье, но далекие звезды так тускло светят. А теперь догорел и светильник Тани – и хронически не хватает света. На Ваганьковский холм налетела туча, для февральской погоды закон не писан. Кверху брюхом теченье плотвицу тащит и пером золотым, как с огнем, играет. Воспоминание
Где был барак – встал дом панельный. Ждет самогонный аппарат, чтобы незваный гость похмельный забрел почти не наугад. Грибы Малеевки степенной сивушный заглушает дух. Не пригодившийся для сцены, свой стих ты пробуешь на слух. Я не промолвила ни слова, не похвалила ни строки. Пустынно, Галя Чистякова, у остывающей реки. Грусть солоней, чернее груздя, осенней луковицы злей. В бараке у речного устья мне зелья мутного налей. Два стихотворения 1. Край скалы Надежду оставляла на потом, жила, с погодой споря. Ровесница плывет за Флегетон, а я сижу у моря. Легко прошли высокие валы. Всему готова смена. Волна уже задела край скалы. В ногах – мальки и пена. 2. Прощанье Не причитала, стоя у могилы, и не крестила лба. И при народе слезы погасила, когда пошла гульба. Прощай, ты не была из богомолок. Не ставь и мне в вину, что втихомолку возле книжных полок тебя я помяну. «Рубцов рифмовал кипарис с постаревшей актрисой…» Рубцов рифмовал кипарис с постаревшей актрисой, о Ялте всерьез, как о даме с собачкой, мечтал. Рубцов любовался счастливой и статной Ларисой и женских стихов, по возможности, в руки не брал. Но пышная Ялта напомнила мне о Рубцове. Вознесся Ай-Петри, в предутреннем небе паря. И нищая гордость в случайно оброненном слове зажглась неразменной монеткой ни свет ни заря. «Испытала на мгновенье жгучей зависти укор…» Испытала на мгновенье жгучей зависти укор. Замела свое томленье флорентийским платьем в пол. И поверх голов смотрела, щурясь, с красного крыльца, угадав, что песня спета, вся допета до конца. А судьба неотвратима, а до сути не дошло. По ступеням Таормина одиночество сошло. И на щиколотке тонкой, претерпевшей тяжесть лет, утешая, как ребенка, драгоценный пел браслет. Но в сиреневой сарпинке, при своей льняной луне, хороша, как на картинке, ты еще приснишься мне. |