— Рик, я знаю про твою маму.
Боже, не дай заплакать. Не дай отвести глаз, не дай показать ему в моем взгляде страх, вопрос, сочувствие. Не дай. Дай просто выдержать его взгляд, дай и ему выдержать, не изрыгнуть на меня проклятия только за то, что посмела вспомнить, заговорила о ней без разрешения, не послать грубо и матерно, не бросить сотку, не кинуть безвозвратно. Дай.
Понятия не имею, что там внутри него сейчас и как. После минутного молчания и безэмоционального разглядывания меня он только спрашивает:
— Всё знаешь?
— Всё.
Он кивает, затем начинает рассказывать неожиданно и глухо:
— Я ее ненавидел за то, что она с этим пидором жила. Когда на него находило, он бил ее по-черному. Ты не знаешь, как. Ты такого не знаешь. Не дай Бог тебе узнать. А она с ним жила. Я не мог ее понять. Я раньше думал, она из-за бабла это все. Из-за меня. Он говорил, он нас из говна вытащил, в Берлин привез, а я хуетой занимаюсь. А он меня, блять, уму-разуму научит. Лучше, блять, сам добьет, чем там, на Котти кто-нить. Он меня в ту школу устроил, бабки платил. Она терпела. Так я думал. Я ей говорил — хули терпеть. Уйду оттуда нахуй, завалю. Другим чем-нить займусь. Она орала на меня, что я ничего не понимаю, я учиться должен, и «не дай Бог» — такая всякая хуета. А потом я понял, что она... любила его. Любила этого пиздюка. Я потом только понял. Уже когда он ее... Я потом подождал его... на хате... отпиздил... Я думал: убьет — похуй... Ножик притащил, чтоб не в сухую совсем... он кабан же был... А он нихуя не делал... подставлялся просто — и все... И пиздел мне постоянно: «Давай, пацан... давай еще... я заслужил...» Я ему накидывал, накидывал... со всей дури... он, сука, просто стоял, потом сидел... потом... Я думал — ножиком его под конец, но он такой был, как мочалка, неживой и на себя не похожий... Я заебался с ним, так хотел, чтоб он ответил, так хотел... Я дал ему еще разок — вырубил. Он ебанулся... Я тогда съебался от него... Подыхать оставил... Нашли, откачали... Не сдал меня, тварь... И... его в итоге ушатало... А мне ни хуя не было... Мать сам хоронил... Он тоже любил ее, гад... Он, сука... он... даже меня немного любил.
После этого рассказа Рик молчит и просто смотрит на меня.
Хочу прижать его к себе, зажать покрепче и не отпускать. Пусть бы он ругался, отталкивал и даже прогонял — не отпускать, сослаться на то, что, мол, нет, не пущу, у меня приступ жалейства. А ты так и сиди. Ты мой сейчас и никуда ты не пойдешь. Но черта с два я это сделаю сейчас, на больничной койке, когда он, такой, без прав, топает себе из Кройцберга в свой Веддинг.
Вот тебе, думаю — не хотела показывать чокнутость и слабость. Сильной хотела быть настолько, чтобы даже его поддерживать. Припоминаю, что он не любит и не принимает жалости, да и теперь, в этом, должно быть, самом страдательном деле в его жизни, не примет тоже. Он не тот, умерший давно, как я тогда еще поняла, пацан. Он взрослый мужик, жесткий, огрубелый, битый-перебитый. Припоминаю — и мне плевать.
Поэтому я тихонько глажу указательным пальцем правой руки его изображение на дисплее, стараясь при этом смотреть так, чтобы мой вид не напоминал сюсюканий и глупых девчоночьих жалелок. И вижу, что вместо его лица мой указательный палец гладит... его указательный. Только левой руки. Так и гладимся пальцами, а сами — серьезные-пресерьезные.
— Тяжело с родителями, — нагладившись, нарушает он обоюдное молчание.
— С детьми не легче, — говорю я.
Еще одна дурацкая тема, некогда вызывавшая между нами одни только разногласия.
— Ну, как с детьми справляться, ты-то доказала — умеешь, — замечает он.
Он может подразумевать только Эрни.
— Так это с большими же. Мелкие — совсем другой уровень сложности.
— И с мелкими тоже справишься. Придет время.
Меня пробирает до костей тот же мороз, что и намедни — вот же оно, черт бы меня побрал.
Да как же я до сих пор не понимала, что там такого страшного в его словах: ведь он же говорит со мной, как с другом. Как с близким другом. Только что он дал добро на то, чтобы поведать, что я в курсе о его матери, и я выдержала это испытание. И нарвалась.
Он не может быть одновременно и другом, и... мужчиной. Дружеские отношения — в них спокойнее, но они лишены страсти, ревности, всего, что хоть сколько-нибудь позволило бы надеяться, что некий теплившийся огонек не затух окончательно. Да и Рик без страсти — это ж не Рик, а какая-то подделка... И тон этот, мягкий теперь — разве не кажется он мне столь же неподходящим к нему, какими некогда казались в нем робость, нерешительность?.. Да что такое творится-то... Чем дальше в лес, тем больше дров.
— А я ведь как-то думала, что залетела от тебя...
Он хмыкает ласково, смущенно, чуть виновато даже:
— Бывает...
Вот... балбес такой... не въезжает, что я ж не предъявляю... что мне тогда, наоборот, больно было от того, что не было... да что мне и сейчас больно...
— Да, бывает, — говорю обиженно. — Но не было. Видно, не судьба.
А я-то как страдала, один на один со своими соплями, задница — на жестком полу, знай себе — наволочки меняй...
— Говорил тебе — родишь еще, — мягко напоминает он. — Когда захочешь.
А меня бомбит от воспоминаний, как мучилась тогда, от слов его: это ж ведь не просто значит «когда захочешь», но и... от кого захочешь. То есть, значит, не от него — он-то себе такую нашел уже, чтоб от него рожала... или нет???..
Молчим, пока не «довожу» его до дома.
Меня знобит, и я тихонько думаю, что... да на черта мне все это надо, это выламывание мозгов да выдирание сердца. Эта... любовь, будь она неладна. Ну пропустили когда-то в самом начале, ну не вышло — теперь, вот, маемся, не знаем, что нам еще друг от друга нужно. Вроде мне показалось, проснулось что-то, но он, кажется, в упор не догоняет. Или просто поздно?..
***
Озноб мой не прекращается — может, от кого из врачей корону подхватила?..
Или застудилась на ледяных процедурах, которыми меня пытал... эм-м-м, лечил физиотерапевт.
В тот вечер я метаюсь по койке, что не столь приятно и драматично-романтично, сколь выглядит в мелодрамах, если у тебя серьезно уже болит сломанная нога и тебя не только сняли с обезболивающего, но и растравливают боль жесткучей физиотерапией.
Меня рвет в разные стороны, тянет то туда, то сюда. То я люблю его, хочу жалеть до боли, всю боль его и страдания перенять на себя, хочу любить и чувствовать его каждой клеткой своего изголодавшегося, ноющего тела, то... смеюсь над собой. Ведь как несвоевременны мои желания и чувства. Ведь мы пропустили, перепрыгнули через все это когда-то — откуда же им взяться, чувствам у него?.. Ведь у него все просто: защитить надо — защищу, захотелось трахнуть — трахну. Помню, готовить мне пытался, кормить. На лыжи раз свозил, сулил свозить в круиз. Дарил духи и брюлик. И... все. Не научили его романтике. Я не научила. Но не в романтике дело.
Итак, что детей ему от меня «не видать» — на это он давно забил. Другую себе для этого нашел. До этих моих переломов он, если хотел меня видеть, то видел — и сразу трахал. Теперь трахать он меня не может, но все-таки звонит. Зачем? По-дружески. Чтоб мне не скучно было тут отлеживаться. И чтоб ему не скучно было идти домой.
А ты что думала — влюбился по-настоящему? Любит?.. Из-под колес грузовика вытащил, значит, любит?..
Если б любил, думаю, разве давно не сказал бы? Или, может, боится.
Чтобы бояться любить, бояться вслух говорить о любви — отчего-то мне кажется, что он не из таких. Значит, если до сих пор не сказал... Ох-х...
Ворочаюсь, мыкаюсь на своей койке.. уже давно за полночь, а я все ворочаюсь. Это не только больно — я и движений своих не контролирую и ненароком давлю на звонок «сестра». Ко мне приходит медсестра в наспех надвинутой маске, справляется, не дать ли обезболивающее, но я отказываюсь и извиняюсь, мол, задела. Недовольно бурча, она уходит.
А я?.. — думаю, разве я боюсь говорить, что люблю? С Михой совсем не боялась. Не помню, говорили мы с ним друг другу, что любим. По-моему, как-то подразумевали. А тут спираль какая-то получается: Рик не говорит — значит, не любит. Тогда и я не должна. Ведь я думала, что тех, кто меня не любит, я быстро забываю.