За эти два дня телефон у меня фактически приклеивается к уху, вернее, почти намертво впаивается в него наушник. Рикки не переносит «громкую»: когда слышит на том конце связи выяснения и согласования, которые грубыми голосами толкают сердитые и нетерпеливые мужики, начинает очень злобно лаять. Другое дело, если звонит мама — ее голос действует на него умиротворяюще. Наушник в ухе периодически надоедает мне, я плюю и леплю к уху сотку. Затем, когда от этого дела затекает шея и начинает болеть локоть, снова затыкиваю наушник.
Соседям обещаю, что в приюте мне «назначено» и они через две недели примут назад Рикки. Раньше, мол, невозможно из-за короны. Они соглашаются потерпеть. Когда объявляю об этом Эрни, он просит не отдавать Рикки, вновь обещает, что что-нибудь придумает, а я наотрез отказываюсь ждать, ссылаясь на хаос в доме, прогулы на работе, разборки с соседями и недосып. Он чуть не плачет и просит дальше, я вновь отказываюсь — и тоже чуть не плачу, потому что успела привязаться к Рикки и понять, что пес просто очень не любит одиночество.
В конце концов Эрни вываливает мне, что приют не примет от меня собаку — ее отдали Эрни и Дебс со сфабрикованного липового согласия «взрослого». Балбес-брат ничего не придумал лучше, чем подделать отцовскую подпись. Теперь, если вместо него собаку верну я, получится, что я ее украла — ее «вернут» отцу, и тогда уж точно кто-нибудь кого-нибудь загрызет.
***
Глоссарик
люцидный интервал — период просветления сознания у человека, страдающего от психического расстройства
ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ И снова не в Милане
На следующей неделе у меня появляется дог-ситтер в лице девочки-одногрупницы Рози, и я немного продыхаю. Берет она немало, а работать на выходных категорически отказывается, зато они с Рикки неплохо ладят, и он почти не лезет меня от нее защищать.
Понедельник я трачу на их привыкание друг к другу, но со вторника уже снова почти полноценно работаю. Получается вполне сносно. Начинаю потихоньку настраивать себя на то, чтобы сходить с Рикки к ветеринару, поставить прививки, чипировать. И указать себя в качестве его хозяйки.
В субботу Каро приглашает меня в гости к ним на Айсвердер — они переехали недавно. Когда прошу разрешения прийти с собакой, которую мне не на кого оставить, мне говорят, что при новорожденном ребенке это некстати. Рассказываю про свои мучения и предлагаю отложить встречу на пару недель, хоть и сама не верю, что за это время что-либо изменится. Но Каро, поджав губы, просит найти выход из положения — ей, мол, очень срочно нужно меня увидеть.
Порядком извернувшись, за двойную плату оставляю Рикки на дог-ситтершу и даже разрешаю ей, когда нагуляются, посидеть с псом у меня в квартире, чтобы не мерзнуть, а сама надеюсь, что срочная встреча с Каро стоила этих жертв.
Стоила.
— Кати, — грустно и несколько торжественно объявляет Каро, — мы уезжаем.
— Куда?
— В Израиль.
— Надолго?
— Насовсем.
Оказывается, Симон увозит Каро и Ярона в Тель-Авив.
Зачем и почему?..
Там у него родственники. Он даже преподавал там когда-то недолго в универе. Плюс вид на очень престижную работу в очень прогрессивной клинике с видом на совладение этой клиникой — ведь он нелестно отзывался о современной немецкой психиатрии, превознося перед ней современную израильскую — выходит, Франк не зря тогда его подначивал, мол, зачем квартиру на Айсвердере купил... Да-да, но это ли?..
— Со мной... все плохо, Кати. Совсем.
Это может означать что угодно, и поначалу я лишь умеренно встревоживаюсь. Но когда Каро говорит, что ее эндометриоз грозит теперь удалением матки, а у Ярона сердечная недостаточность, слушаю я ее с содроганием.
— Симон говорит, там больше возможностей, да и лечение лучше.
— Но оставаться жить-то необязательно?
— Придется подольше пожить. Их медицина сильно отличается о нашей.
— Как же ты там будешь? — спрашиваю. — Там жара эта, а тут твои мигрени...
— Ну, знаешь ли... А как там миллионы людей живут?.. Кроме того, Яри климат наш берлинский не подходит, ему там будет лучше.
На это мне нечего ответить — и это очень грустно.
Чувствую, что Каро глубоко расстроена, я бы даже сказала, подавлена. Соображаю, что сейчас, когда ей так тяжело морально и физически, ей, как никогда, помогает муж. Какая это, думаю, опора и поддержка, но и... зависимость какая. Перманентное состояние слабости и неспособности самостоятельно принимать решения.
В меня даже закрадывается шальная мысль: а не спланировал ли все это Симон, чтобы овладеть ей, и без того больной-зависимой, и подчинить себе без остатка?..
С времен их предродовой эпопеи я несколько переменилась к нему. Да, я сказала себе, что это его семья и что завел он ее по любви и без злого умысла. Что Каро несказанно повезло и ее избранник хочет, может и будет заботиться о ней, как никто другой не сможет. Но проникнуться безграничным доверием к нему я не смогла. Наверно, потому так до сих пор и не пришла к нему обследовать мои «проблемы», как он ни уговаривал.
Расстраиваюсь дальше — а ну, как тяжело ей там придется, в Израиле. Она же немка, хоть и «Джоан Баэз» по внешности. Ему-то, думаю, хорошо, но ей... Не станут ли местные израильтяне плевать ей в спину?..
Но потом Каро снова меня удивляет. Оказывается, она вообще-то радуется, что ей представляется возможность уехать из венчно холодного и ветреного Берлина, а грустный ее настрой совсем с другим связан.
— Наконец-то я по-настоящему куда-то поеду, — произносит Каро в проблеске осознания собственной ситуации, как в люцидном интервале прямо. Сквозь грусть у нее пробивается улыбка, а это большая редкость. — С родней его я уже общаюсь, учу иврит — не такой, кстати, сложный язык. Менталитет у них открытый, динамичный. Мне нравится это. Но... — она смотрит на меня, а в больших, черных глазах у нее блестят слезы: — Кати, я уеду и брошу тебя.
Раскрываю было рот, чтобы успокоить ее, но она сама говорит:
— Скажи, что ты на меня не сердишься. Ведь не сердишься, правда? Ты можешь говорить прямо.
Зайка, кошечка, дорогая... конфетка-сахарок, как у нас с Рози — как только девчонки не называют друг дружку. А Каро... никогда я не звала ее никак — она терпеть не могла подобных прозвищ, вернее, откровенно их не понимала. Сейчас мне хочется назвать ее каким-нибудь ласковым именем, чтобы она почувствовала, что я люблю ее со всеми ее причудами и заскоками, всеми болезнями и недугами. Люблю, насколько можно любить подругу.
И я говорю ей лишь: — Ка-а-а-аро-о... — и обнимаю нежно-нежно.
Пусть нежность моя перельется в нее, пусть растопит то страшное обморожение, в котором так давно уже пребывает ее заледенелый разум, пусть согревает потеплее их тамошнего солнца всякий раз, когда вдали она вспомнит обо мне или когда ей, может, о чем-нибудь стоскуется.
В ее страшной, неизлечимой болезни нет моей вины, но я невольно стала триггером. И несмотря на это, она не внушала себе, что виновата я, не отвернулась от меня. Нашла меня, анализировала и даже принялась лечить.
Ее «лечение» — это ее самотерапия. Ей было важно выговориться и применить на мне свои познания, включить меня в свой микрокосм. Присматривать за мной, учить уму-разуму, порой невпопад, порой безжалостно — словом, заботиться. И теперь ее тревожит, что заботиться обо мне она больше не сможет.
Меня накрывают с головой и ее забота, и ее тревога, и я включаюсь в ее слезы. Давненько я не видела, как Каро плачет. Она очень редко плачет, но улыбается еще реже.
Вряд ли Каро понимает, что значат для меня ее слова и слезы. Вряд ли была бы в состоянии понять даже, будь она здорова — слишком разный у нас с ней темперамент.
— Я всегда найду на тебя время, — обещает она. — Не брошу.
— Знаю.
— Всегда можешь мне позвонить. Конечно, теперь, когда у меня Сим и Яри, это многое усложняет, но многое и упрощает в значительной мере.