Дед снова занялся ковшом, не желая слушать сыновей, которые кинулись убеждать его, что они из той же крепкой финской породы. Вместо этого обозвал их лодырями – теперича все обленились, а Турнедален заполонили всякие кнапсу и “ентилигенты”, и сказал сыновьям, что надо было больше драть их, пока те под стол пешком ходили. А теперь уж поздно. Теперь уже никто не понимает, что такое баня, – баня, где родился ты; баня, где родился твой отец; баня, где родился отец твоего отца; баня, где омывают и наряжают тело покойного, где лекари пускали кровь хворым, где зачинают детей, где из рода в род люди отдыхают от буднего труда.
Голос его дрогнул, а на глаза навернулись слезы, когда он сказал, что жизнь, сынки, – это сплошь холод и боль, предательство, ложь и чепуха. Взять хотя бы революцию, которую он ждет еще со времен дорожной забастовки 1931 года, – и где же она, мать ее, может, кто слыхал о ней в округе? Только единожды была у него надежда – когда он поехал за провизией в Колари в Финляндию, то в толкучке на Валинта Фриберг углядел самого Иосифа Сталина с тележкой, полной мяса. Да, видать, у Сталина не дошли руки до нашей стороны.
Деду протянули бутылку, и в утешение тот стал пить прямо в бане, плеснув, как положено, из пробки на каменку. Нас обдало сивушными парами. Дед послал бутылку по кругу, вытер нос и сказал, что все это ерунда и что один хрен скоро помирать. Но он таки коммунист, и пусть все зарубят себе на носу: коли на смертном одре он вдруг начнет лепетать об отпущении грехов и о Христе, то это будет бред и маразм, – и на этот случай просил заклеить ему пластырем рот. Дед тут же взял торжественное обещание с каждого, в присутствии родни и свидетелей. Ибо боязнь смерти – ничто по сравнению со страхом, свихнувшись на старости лет, угодить в паяльскую лечебницу и нести там всякий вздор перед широко распахнутыми дверями.
Потом поддал девять раз по девять ковшей, отчего мужики, охая, стали соскакивать с полков, говоря, что им надо сходить до ветра, и только самые закаленные остались на месте, несмотря на крупные волдыри, вздувшиеся на теле. Дед усомнился в том, что такие сопляки – в самом деле его дети. Потом отложил ковш и сказал, пусть сами доводят соревнование до конца, попросил прощения за то, что мучил их, и сказал, что устал нюхать их пот. С достоинством сошел с полка и начал намыливаться у шайки с теплой водой. Мылся дед по-стариковски – намылил три главных места: лысину, живот и мошонку.
И вот начался жестокий финал. Наконец-то оба рода смогут помериться силами. Эйнари начал поддавать, остальные – жаловаться на холод в бане. Как водится, борьба носила в основном психологический характер. Каждый старался сделать вид, что ему хоть бы хны, что жар ему нипочем и что он без особого труда просидит здесь сколько душе угодно. Эйнари вылил целый ушат на раскаленные камни – ему тут же принесли еще. Новый зверский заход. Вот уже первые финалисты стремглав соскочили с полков и упали на пол, задыхаясь. Дед окатил их студеной водой. Пар хлестал по спине, раздирал легкие. Вот сдался еще один. Оставшиеся сидели чурбанами с остекленевшим взглядом. Вот закачался еще один и упал бы, но его подхватили. Сильнее поддали – сильнее мука. Вот уже, кашляя, вот-вот задохнется, соскочил отец. Наверху остались только Эйнари с ковшом и лысый Исмо, который сидел, покачивая головой. Побежденные сбились в кучу на полу в ожидании исхода. Исмо едва не падал в обморок, но держался молодцом. После очередного ковша голова у него вздрагивала, как у беспомощного боксера, дело которого потихоньку движется к нокауту. Эйнари учащенно дышал, ковш дрожал в его руке. Лицо налилось синей кровью, туловище опасно кренилось. Еще ковш. Еще один. Исмо придушенно закашлялся, пуская слюну. Обоих соперников сильно качало, и они поддерживали друг друга руками, чтоб не упасть. Наконец Эйнари вздрогнул и резко завалился в сторону Исмо – тот тоже рухнул. Так, словно две безжизненные туши, они с грохотом скатились на нижний полок и остались лежать там, не отпуская рук.
– Ничья! – крикнул кто-то.
И тут только из темного угла с верхнего полка, с облезшей кожей, на землю сверзился я. Все недоуменно уставились на меня. Не говоря ни слова, я победно вскинул кулак.
Ликующий вопль потряс закопченные своды бани, меж тем как я упал на колени и меня вырвало.
Глава 12
О тяжелой сезонной работе, о кочерге на соседском участке и о бедах, к которым приводит невыполнение служебных обязанностей
Серым и пасмурным майским днем со стороны Корпиломболо в Паялу вошел бодрый и подтянутый чужестранец. За плечами у него висел старинный солдатский ранец, голова чужестранца с коротко остриженными седыми волосами была потрепана непогодой и походила на рунический камень. В Наурисахо он остановился, сощурился на свинцовое небо и сделал пару глотков из походной фляги. После чего постучался в ближайшую избу. Когда дверь отворили, чужестранец поздоровался с хозяевами на ломаном финском языке, как-то диковинно коверкая слова. Представился Гансом, сказал, что из Германии, и спросил, не сдается ли где-нибудь на лето заброшенная дача.
Обзвонив соседей, хозяева уже к вечеру нашли Гансу обветшалый бревенчатый дом на окраине села. Хозяйка дома, выжившая из ума вдова, за последние годы нанесла в дом слой земли и соломы, поэтому немец согласился остаться здесь только после того, как пол хорошенько отдраили кипятком с мылом. В дом внесли матрац и фарфоровую посуду, поставили продукты в буфет, повесили занавески, а во дворе сложили изрядный запас дров. За дополнительную плату немцу предложили подключить электричество. Ганс отказался: май ведь на носу и электричество ему без надобности (ночи будут светлыми до самого августа). Но пожелал осмотреть баню. Та стояла на опушке леса, посеревшая от времени. Ганс распахнул закопченную дверь. Глубоко втянул воздух. И когда почувствовал банный дух, лицо его расплылось в ностальгической улыбке.
– Сауна, – пробормотал он с диковинным акцентом. – Последний раз я парился лет двадцать назад!
В тот же вечер, сидя в засаде с Ниилой, мы смотрели, как он голышом выбежал к Турнеэльвен, по которой еще плыли последние льдины, нырнул и, доплыв до середины, повернул обратно. Синий от холода, со съежившимся членом, вылез на берег, сделал несколько гимнастических прыжков и опрометью поскакал в тепло.
На другой день на таможенном складе Ганс приобрел списанную пишущую машинку, старую чугунную “Хальду”. Поставил ее на крыльце, сел и печатал несколько часов, любуясь полями, где всходила сочная зелень, и слушая звенящие трели кроншнепов.
Кто же он? Зачем сюда приехал? Слухи о таинственном иноземце вскоре поползли по округе. Говорили, что Ганс – старый эсэсовец, служивший в Финляндии во время войны. Там он выучил финский и полюбил баню. В конце войны, когда его роте пришлось отступать от финской армии на север через финскую часть Турнедалена, Ганса пленила дикая красота тамошней природы.
Отступая, немцы сжигали все. Таков был приказ – это была тактика выжженной земли. Каждый дом и сарай, деревню за деревней, даже церкви, топили в бензине, пока округа не превратилась в полыхающее море. Весь север Финляндии был обращен в пепел. Ганс присутствовал при этом. И теперь вернулся, чтобы воскресить воспоминания.
Так говорили. Сам же Ганс держался особняком. В спортивных шортах выходил на короткие прогулки, под стеснительные смешки детворы, притаившейся в окрестных кустах, делал солдатскую зарядку перед домом и печатал, выдавая страницу за страницей, строго расписанными пассажами.
Но ему мешали крысы.
Дом был наводнен ими. Должен сказать, что вдова держала несколько котов, но потом ее забрали в психушку, и для крыс наступила вольница. Уютно устроившись среди грязи, они вили гнезда в матраце, прогрызали лазы в полу и плодили потомство. Ганс пожаловался хозяевам – те одолжили ему матерого кота, но кот при первой же возможности сбежал домой. Идею с крысиным ядом Ганс отверг: многие крысы сдохли бы в своих укрытиях в подполе и провоняли бы весь дом.