В сухой траве под кустами завозились мыши, с ветки упал, прошуршав, мерзлый лист. В деревне всхлипывала, будто от радости захлебываясь, гармошка, смеялись девки. И уже не гонят их родители в избу палкой, как обездомевших гусей, привыкли и к песням под окнами, и к свадьбам без уставщика привыкать зачинают. Шибко ли плохо это, позднее видно будет… Но пусть уж лучше поют и смеются, никого не стыдясь, прямо на улице, чем одиноко прячут горе в своих избах. Парни эти, девахи, что сейчас веселятся на холоде, каждый своего ждет от жизни, как и он ждал когда-то довольства и радостей. «Господи, прошу тебя, пусть у них все сбудется, отведи, Господи, от них все беды и напасти…»
Смолкла гармошка. Гасли огни в окнах. В темноте пощелкивала промерзшая земля. Игнат поднялся. Господи, что же это он сегодня?.. Не надо растравлять себя. Ни к чему. Хлеба не цветут дважды, сухая сосна не пускает ростков.
Нащупывая ногами тропку, он пошел к речке. Впереди что-то зашумело, брякнула расхлябанная подкова лошади. Игнат остановился, снял винтовку, вжался в куст. Прислушался – ни звука. Хотел было уже идти, когда в просвете меж кустами мелькнула чья-то тень. А скоро стали слышны и шаги человека – осторожные, тихие. Воровской шаг. Добрый человек идет – треск кустов на полверсты слышен. А шел он прямо на Игната. Господи, зачем тебя черт несет!
Он подпустил незнакомца вплотную, шагнул навстречу, упер ствол винтовки в грудь, тихо приказал:
– Не шевелись! Подыми руки!
Тот слабо вскрикнул, поднял руки, в правой при свете звезд тусклой чернотой блеснул револьвер.
– Повернись спиной! – так же тихо сказал Игнат, взял у него револьвер, снял ремень с ножом, обшарил карманы.
– Ты кто такой?
– Не видишь, что ли? Аль признавать не хочешь Стигнейку?
– По окнам палить идешь?
– Н-нет. Давно бросил это дело.
– А что тебе тут нужно?
– Попрошу денег взаймы и уйду. Ты отпусти меня. Не бери грех на душу. Убьют меня – ты будешь в смерти повинен, с тебя взыщет Господь.
– А с кого взыщет за тех, кому пули наготовил?
– Не веришь, что бросил пугать большевиков? Божьей Матерью клянусь! Давно уже. На мирное житье осел, а меня большевики на днях словили. Мучили, пытали… Сбежал я. Куда мне податься, если в кармане ни гроша, если три дня не жрамши и от большевицких издевательств вся шкура со спины слезла. Не веришь? Посмотри, посмотри. – Стигнейка сбросил шинелку, расстегнул и сдвинул с плеч рубаху. – Зажги спичку. На` вот…
Игнат чиркнул спичку, глянул на голую спину Стигнейки и тотчас же загасил. На шее, на спине кумачовой заплатой выделялась обваренная кожа, местами она отдулась водянистыми пузырями.
– Что это у тебя?
– Что?.. Кипяток лили… – Лязгая зубами, Стигнейка оделся, взмолился: – Отпусти ради Христа. Ты же веришь в Господа, неужели допустишь, чтобы жизнь, данную мне Богом, люди отняли? Ить не помилуют!
Игнат молчал. И молчание его, видно, приободрило Стигнейку.
– Мыслимо ли убивать человека, ежели он сам осознал свои заблуждения и днем и ночью замаливает прошлые грехи?
И верил и не верил ему Игнат. Больше верил, чем не верил. Все было за то, что Стигнейка говорит правду. Летом никто не стрелял по Лазурькиным окнам. Может, и осознал. А сдать – конец ему.
– Ладно, я отпущу тебя… – угрюмо сказал он.
– Спаси тебя Бог! В вечном долгу перед тобой…
– Не торопись… Сначала ты землей-кормилицей, хлебом, именем Всевышнего поклянись, что сегодня же уйдешь отсюда и никогда, нигде не подымешь руку на человека.
– Клянусь землей-кормилицей, хлебом, именем Божьим, что нигде, никогда не подыму руку на человека, что сегодня же смотаюсь отсюда! – повторил Стигнейка и добавил: – Пусть я сдохну как бездомная собака, если нарушу свою клятву!
– Иди же, пока не передумал. Ты пешком?
– Нет, конь в кустах спрятан. Дозволь в деревню заскочить, в один дом… Больки перевяжут, хлебушка дадут…
– Иди…
– Тут больше никто не стоит? Не поймают?
– Нет. Иди.
– Верни мне наган и ножик.
– Иди, тебе говорят! – возвысил голос Игнат. Как не поймет, дурак, что еще может передумать… Поведет его к Лазурьке…
Стигнейка скользнул за кусты, без следа, без звука нырнул в темноту, будто и не было его тут.
Спустился Игнат к речке. Вода была черной, она казалась густой, как деготь. У берега, в осоке, тихо позванивали льдинки, шуршала шуга. Он широко размахнулся, бросил в реку сначала револьвер, потом пояс с ножом и кобурой. Вода дважды булькнула, и снова поплыло над нею шуршание с ТИХИМ звоном. Он вытер руки о полушубок, закинул винтовку за спину, медленно пошел обратно. В голове назойливой мухой жужжало: «Как же так?» В глаза надолго, видно, впечаталась красная Стигнейкина спина, белые пузыри ошпаренной кожи… Выходит, живут до сей поры изгальство и лютость, выходит, вновь руки палачей надругаются над телом человека. После этого лучше ли они Стигнейки? Да, большая вина на нем, заслужил он суда людского. Накажите. Но без изгальства и надругательства. Однако и тут подумать надо. Не есть ли самая большая кара для человека – раскаяние его, когда просветленная душа ужаснулась от содеянного и жаждет искупить вину в доброте и смирении? А разве же можно зло искоренить злом?
XVII
Заимку Корнюха честь по чести сдал Ринчину Доржиевичу. Как и было договорено, помогли мужики зимовье подладить, прируб к нему сделать. Свой лес Корнюха бурятам продал. Ставить себе дом передумал. Пискун отсоветовал. «Живи, – говорит, – пока в моем зимовьишке, что на задах стоит, а потом, ежели все ловко выйдет у нас, подсоблю купить готовый дом со всеми пристройками». На Пискуна Корнюха не сильно надеялся, но к тому времени у него свои планы наметились. Первое время он поговаривал с Устюхой о ее деньгах в шутку, а потом, поразмыслив, шуточки отбросил. Чем хуже Насти Устюха? В работе ей не выдаст, бойкостью перешибет, красотой почище будет. С другой стороны подойти – что принесет Настя приданого? Пару лежалых сарафанов, подушку да потник. Многое наживать придется. А у Устюхи грошей на целый дом. И не глянется ему уже Настя, как прежде. На свидание к ней ездит совсем редко, да и то, чтобы шум не подняла раньше времени. Она, кажись, что-то учухала, частенько попрекает его, на ласки скупится. Не нужны ему, по правде, ее ласки сейчас, а все же хочется, чтобы до поры до времени все было вроде как по-старому. Рев подымет, Лазурька ввяжется, Максюха с Игнатом, и уж не отвертишься от нее, оженят.
Незадолго перед отъездом с заимки Корнюха обо всем договорился с Устюхой. В зимовье они были одни, Хавронья что-то делала во дворе. Устя смотрелась в стеклышко окна и, запрокинув голову, расчесывала волосы. Незастегнутая кофтенка расползлась, обнажив округлую грудь. Корнюха протянул руку, как мяч, стиснул грудь в пальцах. Устюха тут же хлобыстнула его ладонью по шее, да так, что в глазах заискрилось.
– Вот попробуй еще разок! – спокойно сказала она.
– А ты не заголяйся!.. Еще раз попробовать не побоюсь.
– Тогда я о твою голову ухват обломаю.
– С чего строгая такая? Для этой сопли, для Агапки, себя бережешь?
– Хотя бы и для него. Ты же на мне не женишься?
– Почему?
– Да той самой сопли побоишься, батьки его.
– А ты пойдешь за меня?
– Пойду. Давно уже напрашиваюсь.
– Нет, я с тобой сурьезно.
– И я сурьезно. Ты же видишь, какая я радостная, когда жених приезжает.
Потом он ее еще спрашивал об этом же. Что-то не верилось. Может быть, потому не верилось, что Устюха, во всем его добрый товарищ и помощник, становилась недоступной, как только он пытался прикоснуться к ней. Не было в ней той податливости, что у Насти. А с виду – твоя бы была… И другое еще его заботило. Пискунов он не то чтобы побаивался, было сомнение: обхитрит ли их? Зерно с его поля Пискун к себе ссыпал. Куда, мол, тебе с ним деваться, вот продадим и получишь свою долю чистыми денежками. А когда стали со всей строгостью твердое задание взыскивать, заставил яму на гумне копать и по ночам, воровски, зерно в ней прятать. Тошно было Корнюхе от этого, материл Пискуна на чем свет стоит, а дело все-таки делал: придут, все выгребут, не станут разбираться, где чье зерно.