– Надо бы милицию пригласить. Они за это деньги получают, – сказал Тараска Акинфеев.
– Пробовали, приглашали. Пока милиция тут – все тихо-мирно, уехали – Сохатый пуще прежнего гадит. Кругом глаза и уши. А мы будем потихоньку.
– Верно, Лазарь Изотыч, какие же мы партизаны, если одного Сохатого не словим, – подал голос охочий до разговоров Ерема Саввич.
– Работа же, братцы! – взмолился Тараска. – День на поле майся, а ночью в канаве лежи с винтовкой в обнимку. Кому как, но мне – лучше с бабой своей обниматься. Молодоженов-то, поди, ослободите? – Тараска хитро заулыбался.
Шутку его никто не принял, не до шуток было.
– Караулить будем по переменке. С тобой, Тарас Акинфеевич, ничего не сделается, если один раз в неделю недоспишь. Порешили, значит, мужики? – Лазурька обвел взглядом лица бывших партизан. – Но чтобы – ни гугу! Чтобы ни одна собака об этом не разнюхала.
VIII
Вплоть до начала весновспашки Корнюха через день-два тайком приезжал в деревню. Настя поджидала его на берегу речушки в кустах тальника. Там было тихо, только речка булькала на камнях, да ветер иной раз шебаршил прошлогодним листом. Говорила Настя мало, молча прижималась к нему, ерошила чуб, терлась щекой о его колючую щеку. Зато сам Корнюха становился разговорчивым, никаких мыслей от нее не прятал, самое сокровенное выкладывал.
– Я тебя, Настюха, в нашу старую избу не поведу. Новый дом построю. Высокий, с большими окошками, с резьбой по карнизу. В доме будет смоляным духом, свежим лесом пахнуть. Одни будем жить, полная воля нам… А ты чего посмеиваешься? Не веришь, думаешь, заливаю? Плохо ты меня знаешь! Я уже обмозговал!.. Старый Пискун даст мне столько семян, сколько захочу, кони есть. Я из себя все жилы вымотаю, а засею столько, что на еду и на продажу хватит. За лето лесу наготовлю. А осенью помощь соберу. Мужикам что надо – ведро самогону в день и закусь кое-какая. Самогона я на заимке сколько хочешь высижу. Начальство туда не заглядывает, а Хавронья никому не скажет.
– Помощь, братка говорил, запретили…
– Это для кулаков запрет. Я же не кулак… На другой год коней купим и будем жить с тобой, Настенька, лучше всех. Всего у нас будет вдоволь…
– Я бы с тобой, Корнюха, не только в новом доме, в самой последней завалюхе жила бы и радовалась. Не надо мне ни нарядов, ни богачества…
– Ты так говоришь потому, что ничего не видела, нигде не была. Я нагляделся на жизнь людей. У нас разве жизнь! Тягомотина… Батька мой оставил нам в аккурат то, что ему от деда досталось. А ведь всю жизнь работал, как конь слепой. Сам доброй одежки не износил, нам не давал. Такую жизнь тащи назад. Мои дети будут сыты, обуты, одеты. На это всю силу свою положу. Ну и сам постовать не собираюсь. За хорошую жизнь я воевал, и пусть-ка мне подсунут тягомотину – черта с два!
Корнюха верил, что все задуманное в точности сбудется, и сладко ему было говорить об этом Настюхе, суженой своей, жене невенчаной.
Но с началом полевых работ ездить на свидания стало некогда. Целый день шагал за однолемешным плугом, вспарывал пыреистую землю. Ни лошадям, ни себе не давал никакого отдыха. А весна стояла прямо на заказ – теплая, дождливая. И больше всего ночами дождик шел. Потрусит с вечера, а утром всходит солнце теплое, в небе мороку нет, только облака белые. Над зеленеющими увалами жаворонки поют, нагретый воздух течет-течет к небесной сини. С веселым остервенением работал Корнюха. Босой, без рубахи, ходил за плугом по прохладной мягкой борозде, покрикивал на лошадей, мурлыкал себе под нос:
– Родимый ты мой батюшка, жениться я хочу! – Не шутишь ли, Иванушка? – Ей-богу, не шучу. – Женись, женись, Иванушка. У мельника есть дочь, красивая, богатаяи за тебя не прочь. Хотя она горбатаяи тронута умом, зато уж с ней приданоетакое вот возьмем: коровушек, лошадушеки двадцать пять овец…
Дальше он песню не помнил. Помолчав немного, начинал сначала: больно уж легко она пелась. Пробовал партизанскую петь, да плохо выходило. Не для одного такие песни.
Однажды, разворачиваясь в конце гоней, заметил на вершине увала двух всадников. Неторопливой рысью они ехали к нему со стороны бурятского улуса. Ладонью Корнюха заслонился от солнца, вгляделся. В одном из всадников он узнал Лазурьку, другой был незнакомый пожилой бурят.
Они подъехали, спешились, сели на траву.
– Пашешь? – спросил Лазурька.
– Ковыряю понемногу.
– Пискуна обрабатываешь? – Лазурька лизнул край бумажки, склеил папироску, подал кисет буряту, и тот принялся набивать трубку.
– Для себя стараюсь, на кой мне ляд Пискун, – помолчав, ответил Корнюха, что-то неладное чуялось ему за всем этим разговором.
– А плуг, лошадей он тебе подарил? – В глазах Лазурьки скакнули и пропали насмешливые искорки.
– Нет, советская власть на блюдечке преподнесла – бери, Корней Назарыч, за пот твой, за кровь твою плата. – Корнюха выдернул из земли плуг, черенком бича счистил налипшую землю. Лемех жарко вспыхнул на солнце, свет ударил в лицо Лазурьки. Он отвернулся.
– Глупости городишь… Не на ту дорогу повернул. У Пискуна среди зимы льдом не разживешься, а ты хочешь с его помощью достаток добыть. Дура! Почему с ним договор не заключил?
– Я же не в работниках… А вообще, чего проскребаешься?
– Стало быть, не в работниках? Хозяин? Так почему же ты, хозяин, пашешь земли, которые не наши? Еще прошлой осенью они к ним вот, к бурятам, отошли. Так же, Ринчин Доржиевич?
– Так, – подтвердил бурят. – Коммуну тут делать будем. Большое общее хозяйство делать.
– Ты меру шуткам знай! – рассердился Корнюха.
– Какие уж тут шутки… – Лазурька бросил окурок, вдавил ногой в землю.
– Дай закурю. – Корнюха взял кисет, оглядел вспаханную полосу.
Пласты земли, сшитой корнями пырея, ровными рядами переваливались через увал, исчезали за ним в логотине.
– Ты почему молчал до сей поры? – После того как Игнат сжег табак, Корнюха не курил, и сейчас, от первой же затяжки, голова пошла кругом, тошнота к горлу подступила – бросил папироску. – Выжидал, когда до соплей наработаюсь? А еще вроде бы друг…
– А ты спрашивал у меня, советовался? – Лазурька поднялся, кинул повод на шею коня, вскочил в седло. – Вперед будешь знать, как от своих товарищей откалываться и под кулачьим боком гнездо вить. Будь у тебя договор, сельсоветом заверенный, содрал бы с Пискуна за работу, а теперь получишь кукиш с маком.
Бурят, прежде чем сесть на коня, вынул изо рта трубку, обвел ею вокруг себя, сказал:
– Давай, паря, ослобождай землю.
– Пошел ты к черту! – процедил сквозь зубы Корнюха.
Не понял бурят, переспросил:
– Ты как сказал?
– Вали отсюда, а то скажу, не рад будешь! – Корнюха пошел выпрягать лошадей.
В тот же день на взмыленном коне он примчался в деревню и – прямо к дому Пискуна. А дом заперт на замок. Сообразил: в поле… Поскакал туда.
Оба Пискуна – отец и сын – сидели под телегой в холодке, полдничали. Лошади стояли на привязи, хрумкали овес. Над гаснувшим огнем висел на треноге тагана чайник. Не здороваясь, не слезая с коня, Корнюха закричал:
– Ты что же это, старая кадильница, кочерыжка недоеденная, дурачить меня вздумал?
На четвереньках выполз Харитон из-под телеги, заморгал слепенькими глазами непонимающе, с испугом:
– Что приключилось? Сказывай скорее!..
– Зачем чужие земли засевать заставил? А ну говори, не то дерну бичом вдоль спины – рубаха лопнет! Кого дурачить вздумал, старая балалайка!
Пискун тихо засмеялся, придерживаясь за обод колеса, горбатясь старчески, поднялся, сел на телегу.
– Тьфу, как с цепи сорвался! Думал, случилось что. А язык не распускай, не лайся, нехорошо это.
Малость сбитый с толку смехом Пискуна, Корнюха проговорил тише:
– Погляди на него – смеется!.. Чему обрадовался?
– Не разговаривай с ним, батя! – подсказал из-под телеги Агапка. – Еще бы он орал на тебя.