Макся стоял у плетня, ломал сухие прутья, задумчиво смотрел ему вслед. Пожалуй, самое лучшее – забрать Татьянку с собой, поселиться в отцовом домишке. Худо, что свадьбу справлять сейчас не время, да и не на что. Осудят его люди: до свадьбы в дом невесту привел и не дождался, когда старшие братья женятся. Ему-то это все равно, но что скажет Татьянка? Ни разу с ней по-хорошему, по-серьезному не говорил о будущей жизни.
Подозвав ее, Макся долго молчал, не зная, как, с чего подступиться к этому разговору, ничего не мог придумать и сказал первое, что в голову взбрело:
– Давай бросим к черту эту заимку! В деревне будем жить, в нашем доме.
– Почему это?
– Почему, почему… Неужели непонятно? Женюсь я на тебе.
Татьянка спрятала руки под передник, потупилась, ее щеки, уши огнем вспыхнули, сразу стало видно, что она совсем еще девчонка. Макся повеселел от ее смущения и робости.
– Ну так что, Таня?
– Как хочешь, – почти шепотом сказала она. – Я за тобой как нитка за иголкой…
На другой день рано утром Макся поехал в Тайшиху к Лазарю Изотычу. Солнце только что взошло. На сырой траве гроздьями висела светлая роса, от земли поднимался белый пар, неслышно сползал в лощины и пенился там, выплескивая прозрачные хлопья. На сопках пунцовела доцветающая степная сарана, пламенели прозрачные желтые маки, бронзой отсвечивали колючие ветки золотарника. Все краски были чистые, сочные, утренний воздух – свежее лесного родника. Максим ехал шагом, смотрел на сопки, обдумывал предстоящий разговор с председателем Совета.
Его он застал дома. Поставив ногу на ступеньку крыльца, Лазурька начищал юфтевые ичиги холщовой тряпкой.
– Стигнейка? – спросил он, едва ответив на приветствие Максима.
– Нет, давно не навещал.
– А я уже было подумал… Меня тоже давно не трогают. Запасные стекла лежат без пользы. – Лазурька шутил, но как-то рассеянно, привычно, так же привычно спросил о новостях.
– У совы, сидящей в дупле, сорока о новостях не спрашивает, – вздохнул Максим. – Как живется здесь?
– Ничего живется. Большое дело замыслили. Осенью, самое позднее весной, зачнем колхоз сколачивать.
– Это хорошо. Это многим будет по душе, – сказал Максим. – А кое-кому – совсем наоборот.
– Что-то приутихли они, те, кому все наоборот. – Лазурька тщательно зачищал сажей, разведенной на молоке, рыжее пятно на голенище ичига. – Вижу, зеленые от злости, до горла ею налиты, а молчат.
– Не молчат они, Лазарь Изотыч, говорят где надо. Власти нашей конец предрекают.
– Все время предрекают – что с того?
– А если попробуют загнуть нам салазки?
– Это они могут, духу у них хватит. – Лазурька отставил ногу, хмуро осмотрел ичиг, кинул холстину. – Они, Максюха, все могут, народец еще тот!
– Чего им не пробовать, если сами помогаем.
– Как так? – Лазурька вскинул быстрые глаза на Максима.
– Очень просто. Людей, которые за нас, отшибаешь. Почему от Лучки отгородился?
– Тебе легко говорить. А тут голова кругом идет, – глухо сказал Лазурька. – Пойдем со мной в Совет. Вчера там до вторых петухов прели.
Лазурька вернулся в сени, снял с гвоздя тощую полевую сумку, накинул ремень на плечо, быстро зашагал по улице. Небольшой, подбористый, ловкий, он твердо ставил ноги на мягкую от пыли дорогу, не оглядывался на Максима. А Максим, еле поспевая за Лазурькой, удивлялся, почему он, всегда такой приветливый, острый и веселый в разговоре, сегодня говорит с плохо скрытой неохотой.
В Совете председателя уже ждали. Вокруг стола сидели трое: Стишка Клохтун, отощавший до того, что на согнутой спине из-под рубахи выступали острые бугорки позвонков; два незнакомых Максиму человека – один молодой, примерно Лазурькиных лет, мужчина с коротенькими усиками под тонким прямым носом, второй – крупный, бритоголовый, полногубый. В стороне от них, сложив локти на подоконнике, сонными глазами смотрел на улицу Абросим Кравцов.
Лазурька назвал незнакомому начальству Максима (о том, что это начальство, Максим догадался по тому, что бритоголовый сидел на председательском месте и при появлении Лазурьки не встал, не освободил стула).
– Вы, кажется, подали заявление в партию? – спросил бритоголовый и быстрым взглядом светлых маленьких глаз окинул Максима с ног до головы. За одну секунду он, должно быть, успел разглядеть, какие на нем ичиги и оборки на ичигах, сколько пуговиц на рубашке. – Садитесь. Вы нам как раз нужны.
Толстыми, неловкими пальцами бритоголовый полистал какие-то бумаги, строгим голосом сказал:
– Сейчас, когда на повестку дня во всей полноте встал вопрос о коллективизации, борьба с кулачеством вступает в решающую фазу. Мы должны уничтожить, во-первых, экономическое, во-вторых, политическое влияние кулачества на крестьянские массы. Что это значит? Это, товарищи, значит, что всеми доступными для нас средствами мы должны ограничивать, подрывать хозяйственную мощь кулака, лишать его возможности разными подачками держать под своей властью бедняков и батраков. Кажется, все ясно. Но, видимо, не для всех. Вчера вы, Лазарь Изотыч, старались нас убедить, что, во-первых, все кулацкие хозяйства у вас учтены, во-вторых, что с кулачеством вы ведете непримиримую борьбу. Сомневаюсь, товарищи! – Бритоголовый горой навис над столом, светлые глаза его потемнели.
Лазурька, покусывая губы, смотрел в пол, накручивая на палец ремешок сумки.
– При помощи секретаря сельсовета товарища Белозерова, – бритоголовый кивнул на Стишку Клохтуна, – я ознакомился с описью кое-каких крепких хозяйств и теперь с полным основанием могу утверждать, что в списке кулаков нет и половины тех людей, кому надлежало в нем быть.
– Каких людей вы нашли? – спросил Лазурька.
– А вот. Викул Абрамович Иванов. Слышали о таком? Знаете, сколько у него рабочих лошадей?
– Слышал, знаю! – дерзко сказал Лазурька. – Но я знаю и другое – лошадь лошади рознь. Викула хвастун и дурак. Набрал почти задарма дохлых одров, чтобы с самим Пискуном сравняться. А когда пашет, то сам к сохе подпрягается. К тому же он никогда не нанимал работников, все, что нажито, – нажито своими руками.
– Вот как? А что вы скажете о Прохоре Семеновиче Овчинникове? Надеюсь, не станете утверждать, что и он не пользуется наемным трудом.
– Пользуется. Нанимал весной работника. И осенью будет нанимать. А что ему делать? Шесть ребят, мал мала меньше. Баба его, в аккурат перед вешной, двойней разрешилась. Тут уж плачь, да нанимай. Не там вы ищете, товарищ Петров, супротивников советской власти, не туда целитесь. Есть у нас кулаки без подделки. С ними и надо бороться. С ними и идет у нас война – и будет идти до полной победы.
– Война? Сомневаюсь! Вот у вас лежит заявление Луки Богомазова. Хочет заполучить раздельный акт. Кулацкие штучки такого пошиба нам известны. Делится одно большое хозяйство – получилось два средних. А что тесть Богомазова злостный эксплуататор, вам-то уж должно быть известно. – Петров перевел взгляд на Максима. – Вы у него батрачите?
– Да. Но нанимался я у Луки, то есть у товарища Богомазова. Податься мне было некуда.
Толстые губы Петрова сложились в насмешливую улыбку.
– Товарищ Богомазов… Хорош товарищ! Пользуясь тем, что у вас безвыходное положение, он вроде бы облагодетельствовал вас. Он так же облагодетельствовал и своих единокровных – сестру и брата. Я все знаю, вы меня не проведете. И я знаю, что Богомазов был партизаном. И именно этим он и ценен для своего тестя-кулака. Прикрываясь прошлым своего зятя, он выжимает соки из бедноты. А сам Богомазов, потеряв совесть, вербует для него даровую рабочую силу. Но что делает Совет? Разоблачает он перерожденцев, подобных Луке Богомазову? Нет. Мешает его тестю пользоваться дешевым трудом бедняков? Нет. Что же это происходит, дорогие товарищи?
Гневная речь Петрова ошеломила Максима. Ему стало жарко. Облизывая сухие губы, он смотрел на Петрова, на его безмолвного товарища, на Стишку Клохтуна, согласно кивающего головой, на Абросима Кравцова, прикрывавшего глаза запухшими веками, на мрачного Лазурьку, и разговор этот ему начинал казаться диким, невероятным, возможным только в дурном сне.