– Вот ты больше всех бегаешь, новые порядки затверждаешь – с чего? Мы за новую власть жизнь свою отдавали, потому она нам дорога. А что тебе дала власть? В бедности жил до этого, в бедности живешь сейчас.
Стишка натянул поглубже мокрую шапчонку, буркнул:
– A-а, разве ты поймешь?..
– Что ты заладил: не поймешь, не поймешь.
– Конечно! Вы раньше жили крепко. Тебе не приходилось вплоть до снегопада ходить босиком, греть ноги в свежем коровьем дерьме. А мне приходилось. Да не в этом беда. Мы всю жизнь коров пасли. Бывало, всем праздник, нам нет. В праздник есть обычай – пастуху угощенье давать. Идешь по улице, собираешь коров, а тебе из окошка кидают кто тарку, кто калач, кто кусок мяса жареного. Ловишь на лету, будто собака, а потом гостинцы те в горле застревают. И это не беда. За человека тебя не считают… Здороваешься, кланяешься, а тебе кивнут – ладно, а то и так, будто мимо столба, пройдут. Но теперь посмотри! Пискун передо мной за десять сажен шапку ломает. Тришка Толстоногий – и тот при встрече в улыбке зубы оскаливает. Знаю я, что у них на уме, когда со мной так здороваются. Да мне-то что!.. Чуешь теперь, на какую высоту меня подняла советская власть, с кем поравняла? Сила во мне сейчас такая, что любого из супротивников как спичку сломаю. За одно это я для советской власти горы переверну.
В сельсовете густо пахло сырой одеждой. Мужики тесным полукругом сидели у стола, забрызганного чернилами. Лазурька говорил о машинном товариществе «Двигатель». Организовали его год назад, но дальше дело не пошло.
– Не пошло, мужики, застопорилось. А почему – о том лучше других знает Еремей Саввич.
Ерема развел руками:
– Все на ваших глазах было, я-то при чем? Записались, считай, все, но стали собирать взносы – взапятки. Еще вступительные так-сяк собрали. Пятьдесят копеек с хозяина… А паевые поболе, пятерка. И пятерку никто не внес…
– Совсем никто? – спросил Лазурька.
– Совсем! В том-то и дело.
– У тебя память никудышная. Пискун внес, Трифон…
– Я и говорю: они внесли, а из бедноты – никто.
Мужики засмеялись. Тараска негромко, но так, что все услышали, сказал:
– Вывернулся! Как намыленный…
– Чего там зеваешь, дурак! – озлился Ерема и сел.
– А дальше что? – не отставал Лазурька.
– Да ничего! – сердито ответил Ерема. – Нет взносов – нет товарищества. На что купишь машины?
– Не пузырься! – Жестом руки Лазурька как бы отстранил его. – Вроде бы неладно получается, мужики, что я каждый раз Еремея щипаю. Но как иначе? О товариществе он не хлопотал, взносы собрать не удосужился. И потом, вслушайтесь: то-вари-ще-ство, хотя и машинное. А какие нам товарищи Пискун и ему подобные? Для чего их приголубил?
– Думал: у них деньги…
– Где они, деньги, тобой собранные?
– Взносы? У меня, целехонькие лежат, можете не сумлеваться.
– Бедняцкие взносы сдай в Совет, кулацкие пятерки верни. Советская власть, мужики, кредит нам отпускает, то есть, по-русски говоря, денег взаймы дает. Какую машину на них купим?
– Трактор! – Петруха Труба вытянул длинную шею. – Пусть хоть люди поглядят, что это такое.
Мужики подняли Петруху на смех:
– Кого на трактор посадим – тебя, что ли?
– Нет, бабу его!
– Бросьте, мужики, зубы скалить! – прекратил веселье Лазурька. – Трактор нам пока еще не под силу. А вот молотилку…
– Харитон уже купил, – подал кто-то голос.
– Пусть. Куда он с ней денется, когда у нас своя будет, хотел бы я знать? – Лазурька недобро усмехнулся. – Теперь так… На этом дело сворачивать не к чему. Мы на ячейке покумекали и решили, что надо сообща засеять несколько десятин зеленкой. Осенью ее продадим, и у товарищества своя копейка заведется, добавим и еще что-нибудь купим. В будущем году тоже совместно хлеб посеем – снова копейка.
С Лазурькой согласились без лишних разговоров, и он закрыл собрание. Непривычно было, что оно кончилось без шума, ругани, бестолковщины. Тихо-мирно все порешили.
Мужики не расходились. Разговаривали, разбившись на кучки. И разговор был о том же – о молотилке, о товариществе.
– Ловкая штука – машина. Цепом-то пока снопы обколотишь, без рук останешься.
– Не в том гвоздь, что без рук. Быстро. Раз-два – и засыпай хлебушко в закром.
Кому-то втолковывал Лазурька:
– Не одной машиной нам дорого товарищество. Вместе робить научимся и через это без крику перейдем к коммуне или колхозу.
В углу Тараска Акинфеев смехом заливался:
– Пискуна, мужики, кондрашка хватит. Ей-богу! Молодец все-таки наш Лазарь!
– Оно, конечно, голова Лазарь. А главное, советская власть, – уточнил Ерема.
– Само собой – власть. Но ты тоже председательничал. Прибытку от тебя было, как от быка молока. Председатель!.. Собрал денежки и затаился, будто гусь в траве.
– За такие слова по харе съезжу! – Ерема шагнул к Тараске.
– Она у меня мягкая, не больно будет. – С хитрой улыбочкой Тараска погладил свои пухлые щеки, ушел от Еремы и, подозвав Игната, зашептал: – Идем ко мне обедать. Первач имеется знатный. Лазурьку сговорим.
Насилу отвязался от него Игнат, пошел домой. Там, может быть, уже ждет Настюха.
На улице его догнал Ерема.
– Что тебе Тараска на ухо шептал? Про меня?
– Совсем про другое…
– Сказать не хочешь… – Ерема уныло горбатился под дождем, прятал в воротник клочковатую, с рыжинкой, будто ржавчиной прихваченную, бороду.
– Вы, конечно, все друзья-товарищи. Меня отшибли. Все думаете: сдезертировал из отряда?
– Никто этого не думает, что ты, бог с тобой!
– Будто я не знаю… Партизан я, как и вы. Кровь свою пролил, а какой-то гад слушок пустил, будто из-за поноса отстал от партизанства. У меня сроду поноса не было.
Игнат, веривший до этого больше Ереме, чем злоязычной болтовне, вдруг засомневался в его правдивости. Но виду не подал. Как ни застилай брехней людям глаза, сам-то будешь знать истинную цену себе, сам себе не соврешь.
Ерема до того разговорился, что прошел мимо своего дома, а когда спохватился, назад не повернул.
– Зайду к тебе? Можно? – Он спросил с вызовом, а в лице, в глазах было что-то приниженное, тоскливое.
«Экий чудак, сам себя мает», – подумал Игнат. Бывают же люди, из кожи вылупиться готовы, чтобы в глазах других себя возвысить, всякие пустяки с ума сводят, обижаются там, где никто не обижает.
В избе Ерема что-то примолк. Скажет два-три слова и смотрит в окно на серое взлохмаченное небо, и на лице у него все густеет, густеет тоска. Стараясь расшевелить его, Игнат заводил разговоры и о том, и о другом… Ерема вроде бы и отвечает, а видно: на уме свое. Будто и хочет что-то сказать, но не может или боится. Уже надоедать стало все Игнату, уж и не знал, о чем с ним говорить, но тут Ерема спросил сам:
– Как думаешь, будет польза мужикам от, того что Лазурька делает? Не обдурит нас?
– Как же он обдурит? И зачем?
– Да, да, конечно… А ты веришь, что жизнь будет лучше ранешной?
– Должна быть лучше. Сколько крови пролито, жизней сгублено за нее.
– А если все назад повернется?
– Нет, этому не бывать. Вон какая силища перла на нас, своя и заморская, – не повернула.
Ерема помолчал, будто взвешивая слова Игната, согласился:
– Не повернуть, где уж… – Вдруг спросил: – Живешь небогато? Рублишек десять не одолжишь?
– Нашел у кого просить!
Ерема подался вперед, выставил ржавую бороду:
– Одолжи, Христом богом прошу. Деньжонки паевые… тю-тю, нету. По гривеннику, по полтиннику чуть не все вытаскал. Теперь – петля.
– Что же ты на собрании заливал? Обсказал бы все, попросил отсрочку до осени. Свои люди же, не лиходеи.
– Попробуй обскажи… Лазурька без того затыркал, везде корит председательством. А что бы я сделал? Рад бы в рай… Ему что, за ним ничего не тянется, куда хочет, туда поворачивает.
– За тобой что тянется?
– За мной? Это я к слову, это я так. Выручи, по гроб жизни помнить буду!
– Пойми, Еремей…