— В этом нет необходимости и...
— Пишите, говорю вам. Вам известно мое имя, и я уверен, что вы его не забудете, а я хочу знать ваше имя и иногда вспоминать о вас.
Я, как мог, нацарапал свое имя на благозвучном языке Платона. Помощники Короля, слышавшие наш разговор, похвалили предводителя за твердость духа, не подозревая, что она обойдется ему в сто пятнадцать тысяч франков. А я, довольный собой, с легким сердцем отправился к палатке миссис Саймонс. Я сказал ей, что ее деньги спасены, и она соизволила улыбнуться, узнав, как мне хитростью удалось обобрать наших грабителей. Полчаса спустя она представила следующий текст письма:
«Написано на Парнасе в окружении бандитов проклятого Ставроса Мой дорогой брат,
жандармы, которых вы отправили нам на помощь, предали нас и постыдно обокрали. Рекомендую вам их повесить. Для их капитана Периклеса потребуется виселица высотой не менее ста футов. О нем я сообщу особо в телеграмме, которую намереваюсь отправить лорду Палмерстону21. Как только мы окажемся на свободе, я посвящу ему целый раздел письма, которое собираюсь отослать в редакцию “Таймс”. Ставить об этом в известность местные власти совершенно бесполезно. Против нас ополчились все местные негодяи. Как только мы покинем эту страну, весь греческий народ соберется в укромном месте, чтобы поделить между собой все, что у нас украли. К счастью, делить им будет особенно нечего. Я узнала от одного молодого немца (сначала я принимала его за шпиона, но потом он показал себя, как весьма честный джентльмен), что этот Ставрос, его еще называют Хаджи-Ставрос, держит свои капиталы в нашем банкирском доме. Прошу вас проверить эту информацию и, если она соответствует действительности, то мы с легкой душой можем заплатить требуемый выкуп. Перечислите в банк Греции сто пятнадцать тысяч франков (4600 ф. ст.) в обмен на составленную по всей форме расписку, скрепленную обычной печатью этого Ставроса. Та же самая сумма будет снята с его счета, и на этом вопрос будет решен. Чувствуем мы себя хорошо, хотя жизнь в горах не назовешь комфортабельной. В голове не укладывается, что две англичанки, подданные самой большой в мире империи, вынуждены есть жаркое без горчицы и маринованных огурцов и пить чистую воду, словно мы какие-то рыбы.
Надеюсь, что вы, не теряя времени, сделаете все возможное, чтобы мы как можно скорее вернулись к привычному образу жизни.
Искренне ваша
Ребекка Саймонс.
Понедельник, 3 мая 1856 года».
Я лично отнес Королю письмо, собственноручно написанное достойной дамой. Хаджи-Ставрос с недоверием взял письмо в руки и направил на него столь проницательный взгляд, что у меня сердце ушло в пятки при мысли, что он угадает смысл написанного. Я был совершенно уверен, что он не знает ни слова по-английски. Но этот дьявол в человеческом обличье внушал мне суеверный страх, и я верил, что он способен творить чудеса. Лицо его прояснилось лишь тогда, когда он дошел до цифры четыре тысячи шестьсот фунтов стерлингов. Тут он понял, что речь идет не о жандармах, и приказал положить письмо вместе с прочими документами в жестяную коробку. Привели доброго старика, который успел выпить вина ровно столько, чтобы быть в состоянии шевелить ногами. Король выдал ему коробку с письмами и снабдил точными инструкциями. Монах отправился в путь, а мое сердце полетело за ним вдогонку, и я долго смотрел им обоим вслед. Даже Гораций не провожал столь теплым взглядом корабль, на котором уплывал Вергилий.
Король счел, что важное дело благополучно завершено, и у него сразу улучшилось настроение. Он велел закатить для нас пышный пир, приказал раздать всем двойную порцию вина, лично пошел проведать раненых и даже вытащил из Софоклиса застрявшую в нем пулю. Одновременно он приказал всем бандитам относиться к нам с особым почтением, которое мы заслужили благодаря нашим деньгам.
Я позавтракал в компании дам, и наша трапеза прошла необычайно весело. Все свалившиеся напасти теперь были позади. Через два дня меня освободят из этого кошмарного плена. А еще я надеялся, что, вырвавшись из лап Хаджи-Ставроса, свяжу себя приятными узами... Во мне даже проснулся поэт, чем-то напоминавший Гесснера1. Ел я с не меньшим аппетитом, чем миссис Саймонс, и пил в меру своего аппетита. Я налегал на белое смоляное вино с таким же усердием, с каким еще недавно отдавал должное санторинскому вину. Я пил за здоровье Мэри-Энн, за здоровье ее матери, за здоровье моих любимых родителей и княгини Ипсофф. Миссис Саймонс пожелала услышать историю этой благородной иностранки, и я поведал все, что знал о ней. Мэри-Энн выслушала меня с нескрываемым вниманием. Она сказала, что княгиня поступила правильно и добавила, что женщина должна брать свое счастье там, где она его находит1 2. Прекрасно сказано! В пословицах заключена мудрость наций, а иногда и их счастье. Я чувствовал, что встал на путь процветания и уверенно качусь по наклонной плоскости прямо в рай земной. О, Мэри-Энн, даже матросам никогда не светили в океане звезды, столь же яркие, как ваши глаза!
Я сидел напротив нее. Передавая ей куриное крылышко, я склонялся так близко, что видел, как за черными ресницами Мэри-Энн дважды отражается мое уменьшенное изображение. Впервые в жизни, сударь, я сам себе показался красивым. Верно говорят: чтобы понять достоинства картины, необходимо заключить ее в прекрасную
Соломон Гесснер (1730—1788) — швейцарский поэт и художник, певец жизни «детей природы — пастухов и пастушек».
«Une femme doit prendre son bonheur ou elle le trouve» — чуть переиначенная реплика Мольера, брошенная им в ответ на обвинение в плагиате («Je prends mon bien ou je le trouve» — «Я беру свое там, где его нахожу»).
раму. Внезапно мне пришла в голову странная мысль. Мне показалось, что все происходящее есть не что иное, как перст судьбы. А еще я подумал, что Мэри-Энн носит в своем сердце тот самый образ, который я обнаружил в ее глазах.
То, что я испытывал в тот момент, не имело никакого отношения к любви, я знаю это твердо и не желаю бахвалиться неведомой мне страстью. Возникшее чувство можно было бы назвать прочной дружбой. Его, я полагаю, вполне достаточно для мужчины, собирающегося обзавестись семьей. Никакое волнение не трогало струн моей души, и все же мне казалось, что сердце мое медленно тает, словно кусок воска под лучами ласкового солнца.
И вот, войдя в состояние, которое можно было бы назвать разумным экстазом, я рассказал Мэри-Энн и ее матери о всей моей жизни, начиная с ее первого дня. Я описал свой отчий дом, нашу большую кухню, где мы собирались за одним столом, висевшие по ранжиру медные кастрюли, гирлянды окороков и сосисок, развешенных внутри камина, наше скромное и порой непростое существование. Я рассказал о том, какое будущее ожидает моих братьев. Генрих заменит в гостинице отца, Фредерик осваивает
профессию портного, Франц и Жан-Николя по достижении восемнадцати лет были призваны на военную службу. Один из них стал кавалерийским капралом, а другой уже дослужился до сержанта. Еще я рассказал о своей учебе в университете, об экзаменах, о моих мелких и крупных успехах и о том, какое блестящее будущее ожидает профессора с годовым окладом в три тысячи франков. Не знаю, насколько заинтересовал их мой рассказ, но сам я, то и дело подливая вино в свой стакан, получал от него огромное удовольствие. Миссис Саймонс больше не говорила со мной о браке, и я был очень этому рад. Мне казалось, что лучше молчать, чем впустую сотрясать воздух, ведь мы так мало были знакомы. День пролетел, как один час, но это был час истинного счастья. Следующий день показался миссис Саймонс слишком длинным, зато я желал лишь одного: чтобы солнце остановило свой бег. Я принялся обучать Мэри-Энн началам ботаники. Ах, сударь, мир и представить себе не может, как много нежных и тонких чувств заключено в одном единственном уроке ботаники!