Рядом со мной Лин расправлял плечи, распрямлялся во весь свой рост — тощий, как мои тающие надежды. Охагуро-бэттари. Черные зубы. Одни лишь черные зубы, покрытые танинной кислотой и соединением трехвалентного железа. Моя бывшая как-то рассказала мне, какую мазь использовали аристократы: к железным стержням, растворенным в уксусе, в чае, в саке, добавляли галлы с листьев сумаха и размешивали, пока не получалась вязкая субстанция.
На секунду я задумалась, какова эта смесь на вкус, будет ли язык охагуро отдавать медью, смогу ли я утешиться сознанием того, что последний поцелуй в моей жизни будет с призраком мертвой женщины.
— А вот сейчас мы все умрем, — прошептал Лин.
Фаиз вытащил нож. Разумеется! Сюжет не предусматривал вариантов, в которых он не сорвался бы, не нашел бы нож, или пистолет, или кусок стекла. Что-нибудь достаточно тяжелое, чтобы раскроить череп, превратить мозги в кашу. С легкими, полными назревающего крика, я вскочила на ноги — и тут он ударил. Взмахнул рукой безыскусно, нож — это нож, это острый предмет, предназначенный рассекать кожные покровы, вскрывать тело, впуская в его недра свет.
Я взвыла, как волк под безумной луной, когда брызнула кровь. Мышцы расслабились, гравитация взяла свое, и охапка скользких серо-лиловых внутренностей высвободилась из прорехи в животе Филлипа. Вот как глубоко резанул Фаиз. Лин сгреб меня в охапку. Я завывала. Филлип корчился на татами, с каждой новой конвульсией извергая из себя все больше кишок, хватал их руками, но обратно они уже не влезали.
В комнате пахло желудочным соком и рвотой, мочой и калом. В комнате пахло кровью. В комнате пахло человеком, которого убил мой лучший друг. В комнате пахло улетающей жизнью.
— Помоги мне. — Его лицо было белее белил.
— Не надо, — прошипел Лин мне в ухо.
Я не понимала, что он хочет сказать — не надо вмешиваться или не надо пытаться ничего сделать, потому что мы в третьем акте и на полных парах несемся к развязке, или не надо смотреть. Не надо превращать эту сцену в свое последнее воспоминание о Филлипе, золотом мальчике, мертвом мальчике с кишками наружу.
Я не плакала.
Не верьте никому, кто будет говорить другое. Люди ожидают от девушек определенной слабости. Но нельзя плакать о человеке, которого никогда не любила, которого не смогла бы полюбить, пусть даже он говорит, что уважает твой понтовый пофигизм, твои постпанковские разглагольствования, пусть даже он сказал «может быть», а ты ответила «не могу». Я не плакала о Филлипе.
Я ни о ком из них не плакала.
Не плакала.
Клянусь.
— О боже. — Слова горохом сыпались у Фаиза изо рта. — О боже. О боже. О боже. О боже...
Он повторял это до тех пор, пока «О боже» не стало застревать у него в горле, каждый раз цепляясь последним слогом, пока не стало казаться, что он твердит «обо, обо» снова и снова, с каждым разом все тише.
Фаиз рухнул на колени. Нож выскользнул из его пальцев.
— Я не хотел. Прости. Прости. Прости.
Филлип застонал. Означать этот звук мог что угодно.
— Не надо, — повторил Лин, уткнувшись ртом мне в волосы. Я чувствовала, как его челюсти формируют согласные, как шевелятся его губы. — Все без толку. Мы не можем остановить кровотечение. До ближайшей больницы пятьсот миль. У меня нет ничего… — Его голос сорвался. — Он умирает, Кошка. Он покойник. Он покойник. Так что не надо смотреть. Не надо.
Я все равно посмотрела. Я стряхнула его руки и доковыляла до того места, где, марая заплесневелую солому желчью и кровью, лежал Филлип. Я где-то читала, что человек с выпущенными кишками умирает примерно за двадцать минут — вроде бы довольно быстро, но боль заставляет сердце замедляться и холодеть бесконечно долго, и каждый вдох оборачивается чудовищной невыносимой вспышкой, расцвечивая мозг созвездиями страдания. Глаза у Филлипа закатились, от него несло мочой. Я не знала, что чужая боль способна иметь текстуру, привкус, ощущаемую зубами вязкость, но я могла почти что жевать агонию Филлипа.
— Кошка, — Фаиз прижал кулаки к глазам и плакал, не стесняясь, лицо его превратилось в кошмарный натюрморт из синяков и кровоподтеков, — я не хотел. Я не хотел, ты же знаешь, я никому никогда бы ничего плохого не сделал. Это вышло случайно. Я не хотел. Не хотел. Прости. Прости.
Охагуро-бэттари захохотала. Ее смех был как нож, как дыра, раскрывающаяся, точно глаз, где-то под ребрами, как история о человеке, затмеваемом сиянием другого человека, вечно в тени, вечно на втором месте, вечно в подчиненном положении. Этот смех был словно мысль: разве не самым разумным поступком на свете будет позволить этому самоуничижению направлять твою руку, самую чуточку, на пару секунд, пока никто не смотрит?
— Простить тебя, значит… — сказала я.
Я хотела коснуться Филлипа, провести пальцами по его волосам, по светлым прядям, прилипшим к щеке, своими извивами напоминающим буквы: если скосить глаза определенным образом, они почти что складывались в «ложь».
— Ну конечно. Простить тебя… — Голос Лина дрожал. — Ну конечно, мать твою так. У тебя же не было ни малейших причин убивать парня, который когда-то гулял с твоей невестой. Зачем жалкому гику замахиваться на греческого бога? Вообще незачем. Подобная мысль в принципе не могла мелькнуть в твоем сознании. Да ты настолько уверился в случайности произошедшего, что будешь клясться, мол, это и в подсознании твоем не мелькало.
— Хочешь сказать, я убил его намеренно? — В замедленной речи Фаиза не слышалось угрозы, лишь недоверие и обида.
— Я этого не говорил. Слова «Фаиз намеренно убил Филлипа» не срывались с моих губ. О нет. Ни в коем разе. И никаких вариаций этого утверждения я не произносил. Спроси Кошку. Вот она здесь стоит. Она тебе подтвердит, что…
— Лин! Прекрати! — вмешалась я. Охагуро-бэттари снова пошевелилась, перетекла из-за наших спин к изголовью Филлипа, устроила его затылок на своих коленях. Что-то тихо защебетала ему, точно пересмешник. Дыхание Филлипа начало слабеть. — Ты не помогаешь разрешить ситуа…
— Какую ситуацию? — Лин усмехнулся шире, растянул губы почти что в крике, раскинул руки в стороны. Он закрутился волчком, и охваченные восторгом ёкаи завертелись вместе с ним. — Нет никакой ситуации. Фаиз и не думал воспользоваться ситуацией, чтобы убить Филлипа. Об этом и речи быть не может. Тем более что нож у нас до сих пор находится в сфере досягаемости.
— Лин!
— Прости. Прости.
Пошти. Пошти.
Фаиз уткнул лицо в ладони.
Мои легкие готовы были разорваться, переполненные землей, влажным строительным раствором и пальцами, стертыми до костей. Я сглотнула и рыкнула:
— Так, кто-нибудь помнит, что говорилось в этой сраной книге?
Парни мгновенно заткнулись.
— Я…
Я провела рукой по волосам, сглотнула, снова сглотнула, но смрад от внутренностей Филлипа не ушел, он по-прежнему обволакивал мой язык горькой пленкой, наполнял рот смутно-металлическим, как у монеты, привкусом. «Ты же знаешь, что в той книге ничего не было», — напомнил внутренний голос. Но это уже не имело значения. Мы пребывали по ту сторону логики.
— Ты говорил, что нужно немного крови, немного семени, немного костей и немного внутренностей… — Я сглотнула в третий раз, провела языком по зубам. — Кто-нибудь из вас помнит, это все должно быть свежее?
— Стой-стой-стой, Кошка, — прошипел Лин. — Какого хрена?
— Думаю, что, скорее всего, свежее, — продолжила я, находясь словно за шесть тысяч миль отсюда и настолько ничего не чувствуя, что оставалось лишь гадать, смогу ли я снова стать собой, ведь каждое произносимое мной слово превращалось в замок на закрытых дверях моей души. — Это представляется наиболее разумным. В этом и заключается разница между человеческим жертвоприношением и осквернением могилы.
Фаиз уставился на меня так, словно я сообщила ему тайные имена пророков, святая святых, сакральный алфавит, ведомый лишь божеству и его ближайшим служителям. Он смотрел так, будто я забрала у него воспоминание о его первом слове и вместо него дала мертвое тело.