— Однако что происходит? Поскольку оспаривается сама концепция классики, наши постмодернистские друзья попали в странное положение: они одной рукой дают, другой отнимают. Вы видите всю ироничность ситуации? Это было бы почти смешно, когда бы не было так трагично. Талантливых, впечатлительных молодых людей знакомят с книгами и писателями, которых они сами по себе скорее всего никогда бы не прочли, и тут же говорят, что этим книгам нельзя верить, что авторами двигали нечистые, политические или — как они это называют — гегемонистские мотивы. Знакомят студентов, скажем, с Джейн Остен, предлагают оценить ее остроумие и изящную точность, и тут… — Он помахал ножом и вилкой. — Эй, полегче! Зря восхищаетесь! Она расистка и империалистка, потому что ни словом не упомянула о бедных угнетенных ямайцах!
Нож и вилка, как бомбардировщики, спикировали на утку.
— И что из этого извлекают бедные студенты? Читайте эти книги, дети, но не смейте их любить. Доверчивым юнцам говорят, что книги — великие книги, Нельсон, жемчужины нашей цивилизации — ценны лишь как культурные артефакты, свидетельства идеологических заблуждений. Мой Бог, Нельсон, их учат, что самый язык порочен и не заслуживает доверия! На уроках английской литературы!
Голос его взмыл. На лбу и верхней губе выступил пот. Вилка и нож дрожали в воздухе. Вейссман глубоко вдохнул, успокаиваясь, и подцепил поджаренную картофелину.
— Если, конечно, — продолжал он энергичным шепотом, — книга не написана женщиной или представителем расового или сексуального меньшинства, потому что в таком случае она полезна, контргегемонистична и должна считаться величайшим произведением искусства.
Нельсон нервно оглянулся. Вейссман ответил улыбкой.
— Полагаю, вы недоумеваете, при чем тут наш досточтимый декан. Мне кажется, я не видел вас в этом году на конференции англистов?
— Я туда не попал. — Нельсон не сказал, что пропустил конференцию, потому что надеялся остаться в Мидвесте. Избегая глядеть на Вейссмана, он подцепил еще листочек салата.
— Была адская жара, — сказал Вейссман, — совершенно не по сезону, как мне сказали, даже для Майами. Что ж, вы благополучно не видели нашего достойного декана в сопровождении его пассии и этого брутального коротышки, Грррроссмауля, — продолжал он, прокатывая «р». — Антони говорил вступительное слово на открытии сессии, звучно озаглавленное — простите, мой друг, я только повторяю то, что слышал собственными ушами, — озаглавленное, цитирую, «А хули нам Эдмунд Спенсер?». Кавычки закрываются. Главная мысль этого революционного доклада, как я припоминаю, такая: новый критерий, определяющий, что нам читать, а что нет — Боже упаси, чтобы слово «литература» сорвалось с деканских губ, — новый критерий литературных достоинств, это то, что Антони назвал — я снова цитирую — «градус».
Он сморщился, как от неприятного привкуса. — Жалко, что вас там не было, Нельсон. Стоило посмотреть на этот бесстыдный спектакль. — Вейссман ножом и вилкой отодвинул разрезанную, но почти нетронутую утку. — Очевидно «градус» настолько фундаментальное и бесспорное понятие, что не нуждается в определении. Наш глубокоуважаемый декан, по собственному признанию, не может сказать, что это такое, однако точно знает, когда в книге есть «градус». Другими словами, непререкаемый судья литературы на рубеже тысячелетий — Антони Акулло. — Вейссман взмахнул в воздухе ножом и вилкой, словно дирижируя оркестром, потом, вздохнув, положил их на стол.
— Очевидно, у некой Кати Акер[83] этого градуса хоть отбавляй, у Тони Моррисон был градус, пока она не получила Нобелевку, у Вирджинии Вульф самая малость наберется, а вот у бедного Эдмунда Спенсера градуса нет совсем. У «Королевы фей», возможно, когда-то был градус, да весь вышел. Антони, конечно, всех уложил, но зрелище было отвратительное, уверяю вас, отвратительное.
Вейссман бросил взгляд на Акулло и перегнулся через стол.
— Клянусь, Нельсон, в тот день я почувствовал запах серы. Vexilla règis prodeunt inferni[84]. — Он скомкал салфетку, бросил ее на стол и откинулся на темную кожаную спинку. — После доклада было довольно бурное обсуждение, от которого я, как верный сотрудник Антони Акулло, естественно, воздержался. Вы прекрасно знаете, коллегиальный дух для меня дороже жизни. Думаю, он распространяется даже на Большой зал отеля «Фонтенбло». Нельсон промолчал. Коллегиальный дух явно не распространялся через восемь этажей на отделение литературной композиции. Он отодвинул салат и выпил большой глоток воды — по счастью, из-под крана. Палец пульсировал в ритме полицейской сирены. Нельсон решил, что соберет мужество и спросит Вейссмана — в самом что ни на есть коллегиальном духе, разумеется, — зачем тот его пригласил. Однако Вейссман повернулся в сторону и привстал.
— Антони, — сказал он, — как мило с вашей стороны…
— Вольно. — Перед нишей стоял Антони Акулло. Он, не обращая внимания на Нельсона, выставил ладонь, показывая, чтобы Вейссман не вставал.
— Чему обязан удовольствием…
Акулло только отмахнулся. Пиджак он оставил на стуле, в манжетах блестели золотые запонки, галстук был заколот в точности с нужным припуском. Под рубашкой угадывались бицепсы, подтяжки втугую натянулись на мощной груди. За ароматом одеколона Нельсон различил сильный, но по-своему приятный запах самого декана. Палец горел ровно.
— Записку получили? — Акулло небрежно оперся кончиками пальцев о край стола.
Вейссман глянул на Нельсона.
— Записку о… текущей ситуации?
— Да.
— Получил.
— Нет надежды, что наш друг по переписке уйдет тихо. — Акулло согнул пальцы. — Он все отрицает.
— Вы с ним говорили? — Вейссман подался вперед. — С нашим общим приятелем?
Акулло мотнул головой в сторону Нельсона.
— Не могу сейчас ничего сказать.
— Конечно. — Вейссман тоже взглянул на Нельсона. — Прошу простить.
— Посмотрите свое расписание, найдется время сегодня во второй половине дня? Надо поговорить.
— Конечно. Разумеется. Как можно скорее. Акулло поднял руки и отступил назад.
— Договоритесь с Лайонелом. Я попросил его освободить мне вторую половину дня.
— Обязательно. — Вейссман облизнул губы и указал на Нельсона. — Антони, вы, конечно, знаете моего друга Нельсона Гумбольдта?
Акулло повернулся к Нельсону. Тот постарался выдавить улыбку. Палец припекало сильнее.
— С отрезанным пальцем… — промолвил Акулло. — Как он?
— Спасибо, гораздо лучше, — сказал Нельсон.
Акулло выставил ладонь, как будто предлагал ее Нельсону, и тот вынул руку из-под стола. Боль отдавалась аж до плеча, и он закусил губы, чтобы не вскрикнуть. Однако Антони сложил пальцы пистолетом и прищелкнул, словно стреляя в Нельсона.
— Козлов — к суду. Верно?
Декан по-волчьи ухмыльнулся, повернулся на дорогих каблуках и пошел прочь. За столиком
Миранда со скучающим видом ковырялась вилкой в салате.
— Простите, Нельсон, — шепнул Вейссман. — Факультетские дела. Вернее, ЧП.
— Что-то случилось? — Нельсон под столом потер палец. Боль немного отпустила.
— Вам беспокоиться не о чем. — Вейссман улыбнулся.
Оба замолчали и посмотрели в тарелки. Вейссман едва притронулся к своей, Нельсон съел салат с гренками подчистую. Похоже, ленч закончился, а он так и не выяснил, в чем дело.
— Нельсон, — Вейссман подался вперед и сцепил руки на столе, — мне жаль, что в последние года два наши пути несколько разошлись. Разумеется, я виню себя, но груз моих обязанностей…
Он остановился, чтобы Нельсон мог сказать: нет, что вы, я тоже виноват. Однако Нельсон протянул слишком долго, и в результате они заговорили одновременно.
— Позвольте мне. — Вейссман поднял руку. — Дело в том, Нельсон, что я очень остро переживал ваше отсутствие. Можно, я буду говорить прямо, рискуя смутить нас обоих?
— М-м…
— Чего мне больше всего недоставало, — начал Вейссман, откидываясь и глядя поверх Нельсоновой головы, — это интеллектуальных, бесед, которые мы с вами когда-то вели. Моя проблема в эти дни — мне уже не достаются лучшие аспиранты. Нет, боюсь, вы не сможете это оспорить. — Он поднял руку и закрыл глаза, хотя Нельсон ничего не сказал. — Если быть до конца искренним, мне достаются хромые и убогие, в смысле интеллекта. Даже лучшие из молодежи… — Вейссман, кроме шуток, приложил руку к груди, — не заинтересованы в сохранении высших достижений слова и мысли. И я их понимаю. Наука — это самопожертвование, думаю, вы-то меня поймете. Эго значит — добровольно склониться перед великими умами прошлого, отдать им свою жизнь, как я. — Он поднял глаза к потолку и продекламировал: — Я внимаю только вечному существу, принципу красоты… и памяти великих людей.