– Иногда у него случаются приступы раздражительности. Я надуваю шары, а он их протыкает и так успокаивается.
Малкольм был удивлен и немного обеспокоен.
– Я не знал, что он бывает раздражительным.
– Это больше всего похоже на раздражение. Как будто он отчасти припоминает нас… но не полностью.
– Бедный мальчик.
Мы медленно подъехали ко все еще роскошному дому в стиле эпохи короля Георга, который выглядел строгим, но уютным в лучах осеннего солнца. В нем было почти пятьдесят комнат, переоборудованных по лучшим канонам домашней медицины в удобные палаты для самых безнадежно больных, самых старых, самых богатых пациентов. Некоторые из них приходили и уходили, выздоравливая после множества тяжелых операций, сделанных в лучших клиниках мира, но в основном год за годом здесь можно было видеть одни и те же лица: все те же люди старели, страдали, ожидали освобождения от страданий. Меня это ужасно угнетало, но для Робина, на самом-то деле, это место оказалось настоящим раем после двух неудачных попыток поместить его в другие, на первый взгляд подходящие детские дома для инвалидов, где было много непоседливых детей, ярких красок, ворчливых сиделок и общая атмосфера живости и веселья. Робину больше подходила тишина, полный покой и минимальные требования к нему самому. И Малкольм наконец пренебрег советами врачей и поместил мальчика как раз в такие условия.
У Робина была большая комната на первом этаже, с французскими дверьми, открывающимися в огражденный стеной сад. Он иногда выходил в сад, но чаще всего просто открывал настежь дверь, независимо от того, какая была погода, хоть снежная буря. Не считая этого, он был послушным и спокойным пациентом. Возможно, развитие мальчика снова могло пойти по нормальному пути, тогда обязательно произошли бы какие-нибудь перемены в его поведении. Но пока мне ни о чем подобном слышать не приходилось.
Он смотрел на нас, как всегда, ничего не выражающими глазами. Иногда он внезапно начинал что-то говорить. Значит, мальчик все еще сохранял способность мыслить: эти мысли он и хотел выразить словами. Такое обширное повреждение мозга проявляется у каждого больного очень по-разному. Робин разговаривал редко и всегда сам с собой, в одиночестве, когда был уверен, что его никто не услышит. Медсестры иногда слышали его и рассказывали потом нам, но Робин всегда замолкал, когда замечал их.
Я спрашивал у них, что он говорит, но они не много слышали, разве что отдельные слова: «хлеб», «туфли», «пол» – обычные слова. Они не знали, почему он молчит, когда не один. Медсестры были уверены, что мальчик понимает почти все, что при нем говорят, пусть и не полностью, но понимает.
Мы отдали Робину шоколад, он съел несколько кусочков. Разложили перед ним игрушки, но он только потрогал их, играть не стал. На пакет с резиновыми шариками посмотрел без всякого интереса. Сегодня у него был спокойный день: когда его что-то раздражало, Робин в упор смотрел на пакет и раздувал щеки, как будто надувая шарики.
Мы довольно долго пробыли с ним, сидели рядом и рассказывали, кто мы и зачем приехали. Робин бесцельно бродил по комнате. Время от времени он смотрел на нас и однажды потрогал пальцем мой нос, как будто проверяя, в самом ли деле я здесь. Но никакого эмоционального контакта у нас не получилось. С виду Робин был, как всегда, здоровым, миловидным, послушным мальчиком. И, как всегда, совершенно безучастным.
Наконец вошла сестра, приятная женщина средних лет, чтобы отвести Робина в столовую на обед. Мы прошли в приемную, где Малкольма встречали как Христа Спасителя, и выпили немного шотландского виски, чтобы подкрепить силы.
– Боюсь, что состояние вашего сына меняется очень медленно.
Искренние, преданные своему делу люди. Малкольм кивнул. Если говорить откровенно, никаких изменений.
– Мы делаем все возможное.
– Да, я знаю. – Малкольм допил виски, пожал им руки и попрощался.
Обратно мы ехали молча, погрузившись в воспоминания, наполненные грустью и сожалением.
– Какая страшная несправедливость! – вырвалось у Малкольма на полпути к Лондону. – Он должен был бы смеяться, разговаривать, ни о чем не грустить.
– Да.
– Я с трудом выношу эти свидания и не могу не приходить к нему. Я отдал бы все свои деньги, только бы с ним снова все было в порядке!
– А потом снова сделал бы состояние, – сказал я.
– Ну, конечно, почему же нет? – Малкольм рассмеялся, но все еще с грустью в голосе. – Может, для него было бы лучше, если бы он погиб вместе с остальными?
Малкольм оставался мрачным весь этот вечер. Не помогла и очередная бутылка «Боллинджера». Но на утро он стал возмущаться по поводу вынужденного безделья и затворничества, на которые я его обрек, и пожелал нанести визит старым друзьям в Сити. «Мы должны поступать непредсказуемо!» – решил я и внимательно следил за встречными машинами. Но за весь день, который мы провели в офисах, барах, клубах и ресторанах, ничего подозрительного не произошло. За это время Малкольм успел даже немного разбогатеть – на десятку, купив золота по сегодняшней цене, которая снизилась на два фунта при общей тенденции к повышению курса.
– Вот посмотришь, в этом году цена здорово подскочит!
В пятницу, невзирая на все мои призывы вести себя благоразумно, Малкольм упорствовал в своем желании поехать со мной в Сэндаун, на скачки.
– Здесь ты будешь в безопасности, – уговаривал я. – Оставайся в гостинице!
– Я не смогу чувствовать себя в безопасности!
– На скачках я не смогу все время быть с тобой рядом!
– Кто будет знать, что я туда поеду?
Я в упор посмотрел на него.
– Да любой, кто думает, что ты сейчас со мной, может догадаться! Они знают, как меня найти, им стоит только просмотреть газеты.
– Тогда оставайся здесь.
– Мне нужно поехать. А ты останешься.
Тем не менее я видел, что, если оставить его на несколько часов одного в номере, глубоко упрятанные мрачные предчувствия, которые он все время старался скрыть, могут прорваться неожиданной вспышкой панического страха. И тогда он, вне себя от беспокойства, натворит дел похуже поездки на скачки. Например, решит, что можно доверить свою тайну еще кому-нибудь из семьи.