Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Неужели, Мария, только рамы скрипят

Только рамы скрипят и трепещут…

Она тоже — за стеклом… Она часть уже новой эры. Эры, где тюрьма и смерть — неотъемлемая часть человеческого опыта.

Чтобы не думали, что «это» в своем ужасном виде, а не только в виде старичка-соседа не коснулось Ольги Седаковой, отмечу, что в юности ее веру в Бога переквалифицировали в религиозный бред, и она пережила 37 инсулиновых атак — метод, теперь повсеместно запрещенный в мире, но практиковавшийся для того, чтобы убивать больные клетки мозга у пациента, инсценировав контролируемую смерть. И каждый раз, когда она возвращалась, ее спрашивали только одно: «Оля, Бог есть?» И каждый раз она отвечала только одно: «Есть». Но на самом деле эти атаки убирали «все лишнее», оставляя самое главное. Какое-то простое решение — да или нет. И от этого решения в глубине человека все и зависит. Но сам этот опыт не только античеловечен, он оказывается сродни поэту, который в некотором смысле тоже так смотрит. Тоже смотрит глазами суда.

И если убрать все компромиссное, все смазывающее, все отклоняющееся, все личное, все лишнее, то что останется? Мало кто пройдет такое испытание. Кстати, именно такую точку зрения в свое время нашел Генрих Белль, написавший знаменитую книгу «Глазами клоуна» — о взгляде человека, печально и точно читающего знаковое, бытовое, социальное поле поствоенной Германии. В этом взгляде уже не оставалось почти ничего. У Седаковой остается только чудо. Последняя свобода человека.

16

Убирать все лишнее — мучительно больно. Видеть везде тюрьму — страшно. Но лишь при этом условии в самой сердцевине вещей, которые все арестованы, захвачены чем-то на своих местах, — поворот. В те смыслы, которые за тюрьмой и смертью и которые ни тюрьма, ни смерть осилить не могут. Вопрос, есть ли поэзия после Освенцима, — это еще и вопрос, есть ли поэзия после того, как мы знаем, что Освенцим — это Освенцим, а ГУЛАГ — это ГУЛАГ? И ответ Седаковой — только там и есть поэзия.

В не столь давнем фильме «Осел» Анатолия Васильева — еще одного большого художника времен «высокого постмодерна» — приводится стихотворение Тонино Гуэрра [5], где тот рассуждает о страхе смерти и о рае, который может оказаться совсем не тем, что мы думаем, — не тем местом, где мы встретимся с утраченным, где восполняется нехватка. Если голоден — с едой, если несчастен — со счастьем. Рай — вообще не место встречи по принципу восполнения желаний. И потому рай подобен пустыне и пустыня подобна раю.

Как сказано в «Неужели, Мария…»:

…Если это не сад —

разреши мне назад,

в тишину, где задуманы вещи.

…Если это не сад, если рамы скрипят

оттого, что темней не бывает,

если это не тот заповеданный сад,

где голодные дети у яблонь сидят

и надкушенный плод забывают…

«Голодные дети» в раю не насыщаются яблоками, а наоборот, забывают о них. Почему? Потому что видят нечто, что больше их голода, что утоляет их голод навсегда. Но эти дети больше никогда не будут есть. Они уже и не совсем дети…

Рай страшен. Потому что с нашей земной стороны он — место великой скорби. И только оказавшись там, мы узнаем, что это не так.

В «Китайском путешествии» есть стихотворение, которое особенно любил В. В. Бибихин. Сначала в нем речь о художнике, о его расцвете, когда он влюблен в то, что видит, и то, что он видит, влюблено в него:

Велик рисовальщик, не знающий долга,

          кроме долга играющей кисти:

и кисть его проникает в сердце гор,

          проникает в счастье листьев,

одним ударом, одною кротостью,

          восхищеньем, смущеньем одним

он проникает в само бессмертье —

          и бессмертье играет с ним.

Но дальше происходит резкая смысловая перемена:

Но тот, кого покидает дух, от кого

          отводят луч,

кто десятый раз на мутном месте

          ищет чистый ключ,

кто выпал из руки чудес, но не скажет:

          пусты чудеса! —

перед ним с почтением

          склоняются небеса.

(«Китайское путешествие»)

Велик тот, у кого ничего нет. Кажется, именно у него есть шанс создать нечто подлинно великое.

Гораздо позже, чем создано это стихотворение, Владимир Вениаминович Бибихин напишет воспоминания о Сергее Сергеевиче Аверинцеве и Алексее Федоровиче Лосеве как о людях, которым высокое открыто легко и сразу.

И в этих работах у Бибихина будет сквозить мысль о себе или о таких же, как он, «лишенцах», которым все не с руки, все неудобно, которым тяжело идти туда, куда влюбленные влетают как на крыльях. Но именно у таких лишенцев, видимо, есть все права на величие, величие тех, кто в пустыне, тех, кто полностью свободен. Думаю, поскольку Ольгу Александровну Владимир Бибихин тоже относил к таким любимцам, он так же думал и про нее. Что у нее — природный дар. Но все-таки он ошибался. Все дело в том, что по-настоящему умеют терять именно те, кого любят больше всех. Потому они и любимцы, что и обидят их сильнее, и больше отнимут.

Ольга Александровна любит рассказ о старце Силуане, русском святом ХХ века. Силуан, на вид совершенно простой русский мужик, никакой не мистик-красавец, обладал редким даром — утешать любое сердце, всякую потерю. Все дело в том, что с юности ему в созерцаниях было дано то, к чему люди приходят лишь в самом конце жизни. И его можно сказать «сглазили». Один из монахов ему сказал: «Если тебе это сейчас дано, то как же ты возвысишься дальше?» И все ушло. Бог, Возлюблен-ный, больше не являлся, и Силуан мог утешать других, потому что сам потерял больше всех — самое любимое, перед которым любая потеря проста. Он двигался в великом поле самого глубокого недостатка — в его странной свободе, которой он освобождал человека полностью от всех обид и потерь. Недостатка Бога.

А вторая история, которую рассказывает Ольга Седакова, — про Антония Великого. Из ранних веков христианства. Про один их самых страшных часов Антония, когда Того, Кого он любил, не было с ним рядом, и, когда Тот появился, подвижник закричал: «Где же Ты был, когда я так страдал?» — и ответ был прост: «Я восхищался твоим мужеством». И снова удивительный поворот — в сердцевине воронки отсутствия Любимого, в ее жестоком тупике, в его обиде обнаруживается его ответный любовный взгляд. В глубине глубочайшей утраты, горчайшего горя.

Мне кажется, эту структуру и парадокс многих христианских притч можно сравнить с техникой поэзии Ольги Седаковой, которую мы разбирали, в частности, на примере стихотворения «Давид поет Саулу». Нагнетение утраты, даже обиды и — поворот, когда именно утрата начинает светить как высшая драгоценность, а обида — как благодарность. И при этом обретаемый смысл обиды совершенно не похож на все то, что считалось смыслом до этого. Как непредсказуемым содержанием наполняется на миг, на одно касание притчи то, что считалось благодарностью, любовью, сокровищем. И это очень современно.

Мы сегодня в постмодерне глубоко мыслим позицию «исключенных», например позицию «других», которые по сравнению с нормативностью лишены чего-то и одновременно с этим — и в этом новое европейское открытие — именно они дают иной смысл всем вещам, которыми мы владеем, самой нашей жизни. С учетом всех исключенных жизнь мыслится иначе, чем в отсечении их.

69
{"b":"862467","o":1}