Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Неужели, Мария, только рамы скрипят,

только стекла болят и трепещут?

Если это не сад —

разреши мне назад,

в тишину, где задуманы вещи.

Если это не сад, если рамы скрипят

оттого, что темней не бывает,

если это не тот заповеданный сад,

где голодные дети у яблонь сидят

и надкушенный плод забывают,

где не видно ветвей,

но дыханье темней

и надежней лекарство ночное...

Я не знаю, Мария, болезни моей.

Это сад мой стоит надо мною.

(«Неужели, Мария...»)

Я хотела закончить этим ранним стихотворением Ольги Седаковой потому, что в нем для меня есть загадка. Глубокая волнующая загадка всего ее мира. Стихотворение-предчувствие будущего, поскольку написано оно в юности, а мы касались здесь статей и стихов, созданных гораздо позже.

Я не буду заниматься его построчной расшифровкой. Замечу только, как в этом строгом по форме стихотворении начинает литься и развиваться изменение, приводящее к новому сочетанию всех знаков. То, что было болезнью, становится садом, а то, что объявлено садом, становится существом, которое «мое» и стоит «надо мною». Со стороны человека — это болезнь, а со стороны не человека, там, где человек вывернут во внешнее себе, — это сад. Тот самый райский сад, где больше не будет боли. И все стихотворение — это история превращения «боли» в «сад» и история «выхода» говорящего и в боль, и в болезнь, и в сад — выход из дома. Это встреча меньшего с большим как двух частей одного и того же. И это одно и то же одновременно и больно, и легко, и смертельно, и полно жизни, и абсолютно прощает и любит. И если вы спросите, а где же то самое «о!», тот самый укол бытия, внутри которого ведется работа, то место, где наша жизнь стремится к пределу добра, где наша фраза тянется к такому выражению, такому взятию тона, при котором она будет спасена, то хочу обратить внимание на начало. На странное сочетание первых слов стихотворения, этот завораживающе сильный прием, это странное обращение, которое углубляет пространство белого листа, как мгновенно проделанный туннель в горной породе. «Неужели, Мария...» — вот он вихрь начала, то начало боли, то первичное «о!», что есть всегда, и дальше надо быть Ольгой Седаковой, чтобы дойти по этому вихревому туннелю до конца. Анализ существа сочетания, совместности, этих двух первых слов «неужели» и «Мария» я оставлю до другого раза.

Что касается финальной формулы для этого эссе, я бы сказала следующее: мир Ольги Седаковой — это мир чистого восприятия, «поющего мозга», великого и раннего детства, сознания, углубленного в родственный, сотворенный живыми связями и законами, смыслами мир, родственный самому себе, который сталкивается с невероятным вызовом, «смертью», чудовищной неправдой, болью, но каждый раз спасаем в поэтическом акте, родственном акту милосердия, в усилии быть — на волоске от гибели. И в этом и наша и его судьба.

Собранная четверица

(О книге Ольги Седаковой «Четыре поэта») [1]

Элиот, Клодель, Рильке, Целан?

Какой джентльменский набор…

Павел Пепперштейн (из разговора)

«Издательство Яромира Хладика» опубликовало книгу переводов Ольги Седаковой «Четыре поэта». В «четверицу» входят Рильке, Клодель, Элиот и Целан. «Какой джентльменский набор!» — отозвался в разговоре со мной об этом Павел Пепперштейн. И был прав. Это большие поэты. Поэты, определившие не только качество собственного голоса — о  чем часто говорил Бродский: «найти свой голос», «освободить его», — но и создавшие некую стилевую волну, ухватывающую поворот самого времени, само дыхание и пульс века в разговоре о бесконечном. Их слава — интернациональна, а тот язык поэзии, который они смогли разработать на основе национальных языков, — особого, небывалого качества. Это четыре больших религиозных поэта ХХ века, каждый из которых пишет от своего «национального корня» — немецкого, французского и английского. По сути — это и есть большая мировая Европа.

Почему эти четверо, а не кто-то другой? В четырехтомнике Ольги Седаковой, в один из томов которого вошли именно переводы, было и много других — но отобраны именно эти. Собраны в четверицу, а четверица — знак стихий, сторон света, всего мира. Это собранный мир — мир в руке кого-то Пятого. Вероятно, того, кто переводил.

Четверица — важный знак ХХ века, заимствованный из традиции. В традиции это и времена года, и четыре элемента, и четыре масти карт Таро, и четыре алхимические стадии. Юнг, Ницше, Ла-кан и Хайдеггер — тоже говорят о единстве четырех, которое дает полноту личности, бытия. Каж-дый хочет ее собрать. Как сказала на презентации религиовед, иудаист Анна Ильинична Великанова, в иудеохристианской традиции четверка не самое популярное число: важнее семерки, тройки и другие. Если только не заметить, что «четыре» — число еврейской Пасхи. И также, что это — Крест. Верх-низ-право-лево. Похоже, кто соберет четверицу, держит в руках весь мир. Вероятно, в какой-то момент каждый должен собрать свою. Эта же четверица выполнена абсолютно.

Спросить меня, то я скажу: Рильке — начало, верх, речевой максимум, Целан — низ, конец, речевой минимум. А насчет «право» и «лево» позволю себе вольность трактования. Что ж, Клодель, несомненно, «право». Жестко «право». Француз, «столп режима», правоверный католик; экспат Элиот, англиканец, крестившийся уже во взрослом возрасте, которого после первых публикаций раздосадованная публика называла «большевиком» от поэзии, — вот он хоть и «правый», но как будто бы не в том же смысле, что Клодель: безо всякого личного подвига, без внутренней Жанны д’Арк. У Клоделя — баллады, у Элиота — бесконечное движение по плоскости, а потом — предсказание об огне, который, когда «совпадет с розой», все будет хорошо (When rose and fire are one, all shall be well). Но о заочной ссоре «Клоделя» и «Элиота» упоминает и Ольга Седакова, говоря в предисловии о том, что эти поэты никогда не могли быть вместе. Большое не терпит соседства — и ни один из них не был преданным читателем другого. Быть может, только Целан, который, как дитя, приветствует всех.

И все же они собраны в одной горсти. Немецкий до и после Освенцима и французский с английским. Это, если хотите, вся Европа, вся «высокая Европа», пределы европейского «союза» на русском языке.

Может быть, по такому принципу и собирались они в руку русского поэта, когда надо было «сделать четверицу», — выбиралась не просто сильная поэзия, не просто уникальная позиция, языковой эксперимент или место в национальной литературе, а что-то касающееся всего континента, всех вещей в целом. Двое против двоих и еще двое против друг друга. Стоящие друг против друга — то ли для сражения, то ли для танца. В курсе по мировой литературе мы читали статью Сергея Аверинцева о четырех Евангелиях. И про каждое был именно такой сказ: одно — «сказка», другое — «о любви», третье — «как война», и так далее, как если бы одну историю можно было бы рассказать в четырех аспектах, записать на четырех партитурах, пропеть на четыре голоса. И когда Ольга Седакова собирает свою четверицу — изо всех переведенных и не все из того, что переведено у каждого из приглашенных, — она имеет в виду эту историю, этот молчаливый эпицентр беседы. А иначе как приглашенными к участию поэтов и не назовешь, потому что тому, с какой степенью выделки и драгоценности каждого из них встречает русский язык у Ольги Седаковой, может позавидовать любой поэт на своем языке.

49
{"b":"862467","o":1}