Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как свечи, оплывает темнота

и копится у лиц неопалимых,

под пеленами белыми хранимых,

и складки этих рук неразрешимых

лежат, как складки горного хребта.

В миндале — что стоит в миндале?

Ничто.

Стоит Ничто в миндале.

Стоит оно там и стоит.

В ничем — кто там стоит? Там Царь.

Стоит там Царь, Царь.

Стоит он там и стоит.

Мы уже уезжали множество раз, но этот раз —

последний.

Прощайте, кому мы дороги! поезд не ждет,

простимся на ходу.

Эту сцену мы повторяли множество раз, но этот

раз — последний.

А, вы думали: мне не уйти? Смотрите же: иду.

Господь, римские гиацинты цветут в горшках

и разгораясь зимнее солнце ползет по зимним

нагорьям;

Упорное время года загостилось у нас.

Жизнь моя легка в ожиданье смертного ветра,

Как перышко на ладони около глаз.

Еврейская прядь, ты не будешь седой!

Лицо моe, как рукопись на шелку, глядит на меня из

зеркал,

И нет часа, чтобы усердный писец новых знаков

в нее не вписал.

Как же мне не покориться столь искусной

и властной руке?

Я не оставлю этого чтенья на самой важной строке.

                              если б, наконец,

в твоих зрачках еще нашлось пространство

и в нем, измучась, уместился жук —

тогда бы при внезапном озаренье

ты надпись прочитал: какие буквы

ты медленно вырезывал в себе,

и складывал в слова, и строил фразу,

и ах! она бессмысленной казалась.

Негоцианты Тира и сегодняшние коммерсанты,

отправляющиеся по воде на диковинных механических созданьях,

Те, кого далеко провожает платок прощальной чайки,

а кто им машет — не узнать,

И гул: сама

правда

в человеческий мир

вошла,

внутрь

вихря метафор.

(Р. М. Рильке. «Ты знаешь ли

святых твоих, Господь?..»)

Русский язык Седаковой — это что-то абсолютно выношенное, вымеренное, простроенное, самостоятельное и глубоко неместное. В нем нет ни «московского» говора, ни «питерского» — вообще ничего от родного краеведения. Я бы сказала — хотя Ольга Александровна и не любит слово «проект», — что ее русский и правда стоит на нескольких больших проектах, покрывших земную территорию: христианство, причем в византийском изводе, Просвещение, Античность, переданная через византийское наследство, европейские влияния, и все это — да, привитое к национальному корню. Так вообще-то сделаны все европейские языки. А кроме всего — это еще и общий большой интернациональный «проект» ХХ века, в который Россия влилась страшно, трагично и всем существом, приняв участие в Первой мировой, продолжив ее пожаром революции.

И именно такое приветствие русскому языку слышно у последнего из четырех — у «шестиязыкового» румынского еврея Целана:

В Бресте, где пламя вертелось

и на тигров глазел балаган,

я слышал, как пела ты, бренность,

я видел тебя, Мандельштам.

(«Вечер с цирком и крепостью»)

Давным-давно один известный критик, обсуждая со мною современную поэзию, сказал, что ему достаточно простого определения поэзии как «поэтической функции языка». В практическом изводе это означает: ты можешь только определить «поэзия или нет», и это уже «чудо». Всего остального нам не дано. Нам осталось так мало, даже меньше, чем говорил Рильке в знаменитом и много раз переведенном «Реквиеме графу Вольфу фон Калкройту»

Великие слова других времен,

других событий, явных — не для нас.

Что за победа? Выстоять — и всё.

Этот знаменитый конец «Реквиема» по самоубийце, кстати, невероятная загадка для переводчика. И ключ к той смысловой дистанции, которую он согласен держать.

Ведь, по сути, реквием раскручивает «вспять» самоубийство юноши. Возвращает ему «свою смерть» и поднимает над смертью некий смысл без того, чтобы придавать смысл — дерзкий, бунтарский, элегический, любой — самоубийству. Рильке отрицает самоубийство, но не саму смерть, смерть — это странная, великая ноша, и обучаются смерти даже те, кто умер. И, обучая так, Рильке выводит и всех нас к берегам мертвых, где мы все — мы, современные, — отличаемся от умерших. У нас другая смерть. У нас ничего нет, но это не делает нас хуже тех, кто умирали в великих делах или просто в великом времени природы. И тут переводы разнятся:

Нам не даны слова больших времен,

когда еще свершенье было зримо.

Не победить, но выстоять — все в этом.

(Евгений Борисов)

Слова больших времен, когда деянья

наглядно зримы были, не про нас.

Не до побед. Все дело в одоленье.

(Борис Пастернак)

Великие слова из тех эпох,

свершений зримых, вовсе не для нас.

Кто о победах? Выстоять бы только.

(Алеша Прокопьев)

Сколько импульсов «перевести», столько и решений и столько же пониманий того, кто такие «мы».

Седакова отказывается «пояснять». Каждое слово держит напряженную смысловую дистанцию от центра понятности. И важен конец — он содержит два удара. У Седаковой, как и у Пастернака и у Прокопьева, отрицается «победность», никаких побед нет по сравнению с тем, что такое победа у «древних». Но, в отличие от Пастернака, не идет речь и о личном подвиге. В отличие же от Прокопьева, не продолжается мысль о «низкотравчатости века», а в отличие от Борисова, не устраивается дело в «героике выстаивания». У Седаковой на этом «знаменитом месте» все скользит мимо этих ясностей и математического равенства. Потому что снимается статус самой победы — мы те, кто знает, что побед как таковых нет. А есть великое ожиданье. И они, мертвые, тоже «ждут». А победа — ее светлое тело — это другое. Вот куда скользит смысл, потому что в этой встрече с мертвыми еще ничего не кончилось, а только стало бóльшим, чем было, и заново началось. Рильке — мастер абсолютного отступления, принятия каждого удара всех ограничивающих нас очевидностей, невозможностей, чтобы резким движением перевернуть их, делая саму пассивность нашего претерпевания неким благородным материалом для высоты и силы нечеловеческого высказывания, начинающего жить «поверх нас».

50
{"b":"862467","o":1}