Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

У Рильке Орфей оборачивается, и бог торговли и понимания Гермес уводит Эвридику, а момент встречи Орфея и Эвридики — вершина и завершение повествования, дальше уже ничего не будет. У Данте — все иначе. Данте только с ней встретился, только помирился, обернулся, хотел что-то сказать, а ее уж нет. Беатриче исчезает, на ее месте возникает старец и показывает вперед, туда, где Беатриче, улыбаясь, ждет Данте. В центре Таинственной Розы. И Данте, который движется теперь вперед, выше, дальше, движется уже не к ней. Момент их встречи — не вершина Комедии. Потому что та причина, по которой Данте движется к Беатриче, превышает в Беатриче и саму Беатриче. То, что делает Беатриче самой собой, такой, какова она есть, причина Беатриче — это такая Любовь, что движет солнце и светила, просто эта любовь на земле явилась в облике, структре, этике, поступи Беатриче. И никак иначе.

Последняя и самая главная вещь, которую может увидеть человек на самом краю тьмы, то есть самого себя, — это невероятное счастье, то последнее, что мы разглядим «в щель»... Световой образ самих себя, превышающий нас самих.

О счастье, ты простая,

простая колыбель,

ты лыковая люлька,

раскачанная ель.

И если мы погибнем, ты будешь наша цель.

Как каждому в мире, мне светит досель

под дверью закрытой горящая щель.

(«Мельница шумит») 16. Завершение анализа. Репрезентативная и нерепрезентативная поэзия

Поэзия Ольги Седаковой считается сложной. Нередко мы учимся идти по ее строкам, как по крутой лестнице вверх, удерживая шаг, чтобы не скользнуть вниз. «Сползая по какой-то кладке», — как пишет она сама в замечательном любовном стихотворении «Я не могу подумать о тебе, чтобы меня не поразило горе» («Семь стихотворений»). В наших обыденных представлениях читательский поэтический «интерфейс» гораздо проще. Когда мы говорим о «традиционном» понимании поэзии, мы говорим о той конструкции, которая при всей своей метафоричности создает иллюзию гладкости, создает иллюзию понятности. В параллели с живописью прежнюю поэзию можно назвать «репрезентативной» — то есть поэзией, которая создает впечатление ясного подобия того смысла, который хочет передать. И только наученные горьким опытом ХХ века, подготовленные штудиями Опояза, интуициями Фердинанда де Соссюра, мы начинаем видеть «тайный абсурд», или «обряд», или «тьму» классической поэзии. В ХХ веке тьма выходит напрямую. И вместе с этой тьмой, неясностью, сложностью поэзия начинает утрачивать репрезентативный характер. Она поднимается в область «беспредметности», «формы», где ее поверхность является как бы системой указателей, знаков, даже указаний на то, что само себя не выражает.

В случае Ольги Седаковой мы также имеем дело с нерепрезентативной поэзией. Стихотворение не облачает смысл, как одежда манекен, оно скорее мерцает. (Я не хочу сказать, что не мерцает Пушкин — я хочу сказать, что мерцание — не его отчетливый признак.) Это то, что затрудняет чтение. Узнаваемое мерцает, как золото, как драгоценность, и погружается… в наше непонимание. Смысл движется «не репрезентативно». А как-то иначе. Такое ощущение, что его целостность, его непрерывность надо заслужить. Причем тревога, щели, сквозь которые течет «тьма» («Как каждому в мире, мне светит досель / под дверью закрытой горящая щель…»), проходят по самым привычным местам реальности, части которых, казалось бы, абсолютно спаяны друг с другом, это «то же самое», связанное между собою обычными связями — сад, садовник, вода, кувшин, цветок, куст, что хотите. И значит, между периодом и периодом, строкой и строкой что-то должно произойти, чтобы жизнь и реальность восстановились. Тьма прояснится, если нечто произойдет. Таким образом, читатель оказывается «вставлен» внутрь произведения. Поэт говорит с ним не как создатель, а как тот… кто стоит рядом. Так говорил Вергилий с Данте — из-за плеча, но Данте так с нами не говорил. Вернее, Данте так тоже говорил, но не это отличительный знак его поэзии. Не он на первом плане. А у Ольги Седаковой — на первом.

Ольга Седакова стоит рядом, почти за плечом. Она указывает на то же, что видим мы, на ту же реальность, но видную как будто бы вдали от самой себя. В этом смысле все «слова» стихотворения как бы сдвинуты. Они не полностью то, о чем говорят, они и сами — указательные знаки. И указывают они на то, что должно быть понято «во тьме» — во тьме и стихотворения, и читателя.

Это меняет отношения читатель — произведение-послание — автор. Потому что автор, или носитель смысла, — вдали. Поэт — просто «радиопередатчик», спутник, антенна, вестник, распознающий следы автора. И слова его — только следы и указатели. А самим произведением является читатель, который должен дойти до своего автора. Уловить всю цельную радугу смысла.

А для этого что-то должно быть понято. Но что именно? Ведь подлинный вопрос Адорно и Хорхаймера не к поэзии, а к нам: как мы можем жить после Аушвица, как возможна наша жизнь после него. Может быть, жизнь не возможна, реальность не возможна? Она вся уже заранее «пронизана тьмой»? И ни цветка, ни сада, ни реки ты больше не увидишь. Ольга Седакова солидарна с этим. Вина должна быть признана абсолютно. Но для чего? Чтобы увидеть жизнь. И изменение нужно именно потому, что мы разучились ее видеть. За собственной болью и страхом.

Понимание — стихия мысли Ольги Седаковой. И сейчас для краткости мы скажем, что понимание связано с неким этическим актом, с неким жизненным шагом, с обретением сложного и трудного для нас в нашей ситуации. Каждое стихотворение Ольги Седаковой — это «ситуация», в которой мы уже оказались. Ситуация «вопроса», обращенного внутрь, к некой новой мысли о смерти, о непреодолимом, об ужасном, затрагивающем нашу способность любить жизнь. В этом смысле мы можем предположить, что цельность стихотворения обретается лишь тогда, когда открываются шаги понимания, когда мы получаем ответ, как из этой точки попасть вон в ту. Строки Седаковой — как струна особого инструмента. Каждый следующий шаг «подтягивается», «подстраивается» под следующий, но не заранее, в общей настройке, а в том, как он звучал в тот уникальный момент нашего восприятия. Это как бы одна струна, на которой играют, подтягивая ее или ослабляя. И сыграть музыку, услышать ее можно, лишь достигнув абсолютной точности прочтения. Читатель такой поэзии выступает в позиции исполнителя, а не потребителя. Он перерабатывает тьму в свет и играет музыку на себе как на инструменте. Он исполняет ее собою.

Как говорит Давид-певец своему слушателю Саулу-царю:

Да, мой господин, и душа для души —

Не врач и не умная стража

(ты слышишь, как струны мои хороши?).

Читатель сам играет на этой арфе. Он сам исполняет эту песню. Он сам стоит в точке «саула», и ему подарен инструмент, чтобы он исполнил на нем песнь «давида» самому же себе. Вестник дарит читателю «волшебную флейту», «тайный голос».

Можно ли назвать поэзию Седаковой поэзией «этосов» и «ситуаций»? Безусловно. Она поэт сочетания «необходимостей» и «случайностей». В качестве наследницы школы французского символизма, она, конечно, работает с темой «броска костей», «выпадающего» сочетания элементов: сад — садовник — шиповник — ограда — руки — рубаха. Однако работает она с элементами в совершенно ином ключе. Ее ситуации, выпадающие человеку, — не абсурд ради абсурда. Это базовые, предельные и самые страшные для человека конфигурации опыта. Но именно в силу этого и обостряется вопрос милости, суда, добра и зла — нового добра и зла, первое правило которых, как и у Витгенштейна, — не называть их прямо [45]. Прямым называнием до них не доберешься. И ответ на них с первого взгляда пронизан странной игрой, толикой «нестыковок», «смещений» и всполохов быстрой красоты, которые обещают нечто, сообщают что-то, но на деле являются лишь знаками на траектории пути, по которому предстоит идти читателю. Поэзия не сообщает о том, что в ее центре нечто тяжелое, а как будто летит по касательной к какому-то невидимому центру притяжения. Сама поэтическая поверхность быстра, а ее сверхтяжелое ядро — не в словах, а в устройстве кривизны поверхности. Для этой поэзии чрезвычайно важна форма. Строго продуманная, она говорит о необходимой мобилизованности сил. Задача поэзии — смысловой подвиг со стороны читателя. Не меньше. И этот подвиг есть «перемена ума», «метанойя». Чтобы понять Седакову, нужна «перемена», нужно «превращение» — говоря языком детских сказок.

48
{"b":"862467","o":1}