Тягач зигзагами полз наверх. «Тракт Харламова» каждые несколько сот метров был обозначен бочками, которые полярники предпочитают всем другим ориентирам — и на белом фоне ясно выделяются, и аэродинамические качества превосходные — не заметает в пургу, да и устойчивость отличная. А бочки на арктических островах — товар недефицитный, здесь их многие тысячи, вывозить, говорят, экономически невыгодно. А когда корабли приходят и разгружаются — пустыми уходить на материк экономически выгодно? Впрочем, и на материке сотни тысяч тонн металла на свалках ржавеют, страна богатая, и не такие убытки выдерживает.
— Насчет твоего самолета я уже кое-что придумал. — сказал мне Сидоров. — Кроме четырех больших островов бог здесь разбросал добрую сотню крохотных и необжитых, пусть ЛИ-2 сядет на вынужденную где-то неподалеку от них, на дрейфующий лед. И еще имеются соображения — насчет временного убежища, поисков, медведей. Дома обсудим. Кстати, беспризорных мишек здесь бродит достаточно, твой аппарат, Лева, без работы не останется… Черти, смотрю и глазам своим не верю: неужели это вы? Сегодня ночью спать не дам — новости будете выкладывать.
Я очень люблю строки Пастернака: «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему». Они обращены к любимой женщине, но это ничего не значит: по-моему, и о настоящем друге лучше не скажешь.
Между тем от знакомства до преданной дружбы у нас прошло несколько лет: как и наш общий друг Владислав Гербович, Василий Сидоров не из тех, кто быстро и запросто идет на сближение. Подобно многим людям, прожившим насыщенную острыми и зачастую опасными ситуациями жизнь, он отчетливо различает грань между приятелями и друзьями: с первыми — застолье весело проводить да время свободное убивать, но раскрыть душу, поделиться самым интимным можно только со вторыми. Как писал Лабрюйер, «если человек одинаково дружен со всеми, он не дружен ни с кем».
Анализируя свою жизнь с юношества, то есть лет за сорок, могу припомнить добрую сотню приятелей, но друзей легко пересчитаю по пальцам. Из всех рассуждений о дружбе, которые я где-либо вычитал либо пришел к ним самостоятельно, мне по душе такие: друг — это тот, кто не покинет тебя, если это даже будет для него небезопасно; это тот, которому ты без оглядки доверишь все, что тебя волнует, тревожит, мучает; друг — это тот, кто искренне радуется твоей удаче: испытание, которое выдерживает далеко не каждый.
Таковы Василий Сидоров, Лев Черепов и еще несколько очень близких и дорогих мне людей; кажется, и ко мне они относятся так же.
Рассказывать о Сидорове — значит повторяться: я о нем много писал. У него в жизни были удивительные приключения; об одном, очень драматичном, я хотел делать повесть, но он запретил: человек, который его предал, обрек на почти неминуемую гибель, жив, кое-кто еще помнит об этой истории, и Сидоров не хочет позорить его семью. Некоторые другие приключения, так и рвущиеся на бумагу, он тоже не хочет предавать гласности — по разным причинам. А жаль, потому что даже для тех, кто считает, что знает Сидорова, он открылся бы новыми гранями своей богатой натуры.
Когда мы познакомились с ним на Среднем, он, несмотря на то что только что вырвался из ада и очень устал, показался мне совсем молодым человеком; сегодня, когда ему шестьдесят, редко кто осмелится дать ему больше пятидесяти — быстр, энергичен, в отличной физической форме, лицо свежее… «Хорошая штука молодость, да соплякам достается, — смеется Сидоров. — Но ничего, мы, полярники, консервируемся, годами живем в безмикробной среде и почти без собраний!»
Я знаю людей, которые в экспедициях ничем не примечательны, но зато, возвратившись, ведут себя так, будто вокруг них-то и вращались все события; хвастовство — слабость простительная, хотя уважения и не вызывает. С моим другом все происходит наоборот: на зимовке он полновластный руководитель — все нити в руках, а на Большой земле — не найдешь человека скромнее: в компании, где есть люди малознакомые, больше слушает, чем говорит, дружелюбное расположение высокого начальства в личных целях никогда не использует — словом, следует девизу одного из древнегреческих мудрецов: «Живи незаметно». Да и внешне Сидоров выглядит так, что не каждый малознакомый поверит, что видит одного из самых нынче знаменитых и заслуженных полярников: лицо простое, рост средний, особых примет не имеется — разве что настоящего василькового цвета глаза. И разговор с малознакомым Сидоров поведет обыкновенный: погода, запасные части к автомашинам и тому подобное, из чего собеседник сделает вывод, что вряд ли услышит что-нибудь более любопытное.
А между тем эта внешняя простота — обычная защитная маскировка скромного человека, обладающего острым умом и воистину железным характером. Когда мы остаемся наедине и Вася начинает рассказывать — о зимовке ли, о товарищах, о житейских делах, — я отключаю телефон, чтобы ненужный дежурный звонок не прервал этого монолога, насыщенного интереснейшими наблюдениями, деталями и характеристиками людей, искрящегося юмором и воссоздающего порой удивительно зримую картину полярной жизни. Вот, например, часть рассказа о вале торосов, записанная почти дословно: «Льдины громоздились одна на другую, вал рос на глазах. Еще недавно, когда люди бежали к палаткам, он был высотой два-три метра, а сейчас вперед двигалась ледяная гора. Она подминала под себя все новые льды, ползла и становилась все выше, и движение это сопровождалось таким грохотом, какой бывает при крушении поезда, когда вагоны лезут друг на друга… Порой нагромождение торосов застывало, как будто стихия изнемогла и осталась без сил, а она вовсе не изнемогла, а просто нащупывала слабое место. Где-то в стороне лопались и вставали на дыбы новые льдины и вырастал новый вал, который шел навстречу старому и сталкивался с ним, и такое столкновение порождало совсем уж чудовищный грохот, и впечатление было, что ничто не может уцелеть на свете и весь мир взрывается к черту… А день был солнечный и ясный, и ослепительно синий был в своих изломах лед, вознесенный на десятиметровую высоту, и двигалась гора, как живая, и такой грандиозностью и ужасом веяло от этой картины, что глаз не оторвать, магнитом притягивала, завораживала, точно гипнозом».
Как-то, когда зашла речь о совместимости людей в коллективе, Сидоров сказал: «Первым делай самую тяжелую работу и последним садись за стол — вот тебе и будет совместимость. Закон!» У Сидорова так обычно и бывает, служить под его началом и легко, и трудно: легко тому, кто соблюдает сформулированный выше закон, и очень трудно тому, кто противопоставляет себя коллективу. Если есть возможность, Сидоров «аутсайдеров» выпроваживает — пусть ищут легкой жизни в другом месте; нет возможности, завершились полеты — перевоспитывает в ходе зимовки, иной раз сильно бьющими по самолюбию, но справедливыми мерами. Жестоко, больно, но другого выхода нет — трещина в коллективе бывает опасней, чем трещина на дрейфующей льдине.
На моей памяти лишь одна зимовка, начальником которой он неожиданно для себя стал в последнюю минуту и посему не мог лично подобрать коллектив, завершилась не слишком благополучно. Уже в самые первые дни Сидоров выявил нескольких любителей выпить и успел отправить их на Большую землю; но несколько других на время «легли на грунт» и вовсю развернулись, когда ушел последний корабль. Решительно и жестоко Сидоров «обезоружил», наказал самогонщиков, но те по возвращении отомстили — написали полное небылиц письмо в высокую инстанцию. Сегодня такое письмо разобрали бы и бросили в корзину, но тогда было принято «реагировать», и хотя общественное мнение оказалось целиком на стороне Сидорова, все это было тяжело и оставило горький осадок. Когда после разбора один из авторов письма, встретив своего бывшего начальника, стал изливать душу: «Прости, Василий Семеныч, бес попутал, сам не пойму, как рука поднялась…» — Сидоров его оборвал: «Нагадил при всех, а извиняешься за углом?»
К людям низким, потерявшим доверие, Сидоров бескомпромиссен — они перестают для него существовать: вычеркивает из памяти. Совсем другое, если оступился ты случайно, — такому, далеко не сразу прощая, он ясно дает понять, что обретешь ты вновь доверие или нет, зависит только от самого тебя.