— Володя, — подмигнул он водителю и рукой таинственный жест сделал, как бы указывая направление, — как всегда! Соображаешь?
— Соображаю, Егор Афанасьевич! — весело откликнулся водитель и лихо развернул «Волгу».
«Э-э, да он свойский здесь человек! — иронически подумал Всеволод Петрович. — Нет, меня это умиляет: ведет себя так, словно ничего между нами не произошло, словно закадычный друг! Впрочем, видимо, работа у них такая — политическая. Юлить и выкручиваться. Но зачем я-то еду, зачем мне это надо! Мне бы сейчас к сестре, к Фаине, принять душ, вздремнуть, да и обратно, в Благов». Вместе с тем от сознания, что ему обещано, что кончится его проклятое дело, становилось благостно, и он молчал и ехал, молчал и ехал, изредка взглядывая на пролетавшие мимо улицы, то узнавал, то не узнавал Москвы, родного своего города.
— Я рад, — жужжал над ухом Егор Афанасьевич, — что ваше дело разрешилось счастливо. Да я и уверен был, что разрешится, вот честное слово, уверен! Я так и говорил с самого начала: недоразумение.
«Да когда ж это ты говорил! — весело и лукаво глянул на него профессор. — Не ты ли, негодяй, и вверг меня в это дело!»
По кривым, запутанным улицам доехали они до небольшого ресторанчика под названием «Демьянова уха».
— Стерляжьей ушицы поедим! — предвкушая, потер руки Егор Афанасьевич. — Величайшая редкость по нынешним временам! Вы ели, профессор, стерляжью уху?
— Насколько себя помню, нет.
— Ну как же! Прожить жизнь и не отведать стерляжьей ухи — это нонсенс! Зачем и жить тогда. Володя, ты нас не жди, поезжай. Мы потом с профессором такси возьмем.
Дверь перед ними отворилась, провалилась вовнутрь, и в темном ее зеве обозначилась генеральская фигура швейцара и склонилась перед Егором Афанасьевичем.
— Егор Афанасьевич! — распахнул руки, осклабился ресторанный генерал (как выяснилось через некоторое время, он и был генералом в отставке и подрабатывал здесь к своей «скромной» генеральской пенсии), — сколько лет, сколько зим!
И метрдотель — такого же генеральского свойства — выплыл навстречу откуда-то из портьерной темноты, словно бы вот только что, сию минуту из нее родился, и тоже радушно раскинул руки.
— Егор Афанасьевич!
Провел и усадил их за интимный столик в глубине зала, у стеночки, откуда все было видно, но сам столик скрывался в тени пальмы — натуральной субтропической пальмы. «Тут к месту, к стерляжьей ухе была бы березка» — подумал Всеволод Петрович. Егор Афанасьевич захлопотал над меню и на какую-то минуту выпустил его из рук своих, и тут впервые профессору пришла в голову мысль: «А зачем же меня в Москву-то вызвали? Неужели только вот для этого?».
А стол полнился: новгородской ладьей вплыла на него тарелка с осетриной, озерцом разлеглось посередке блюдо с заливным судаком, купались в сметане салаты из помидоров и огурцов, молодцом влетел армянский коньячок и вальяжно разлеглась в ведерке со льдом бутылка шампанского.
* * *
— Ты, Всеволод Петрович, того... не таись, не зажимайся в себе, — перешел Егор Афанасьевич на доверительное «ты» после съеденной ухи и опорожненной почти им одним бутылки коньяка, — расслабься, будь проще! Иди к нам — мы тебя примем, я замолвлю словечко.
— Куда это к «вам»? — Всеволод Петрович лишь пригубил коньяк в самом начале и третий час уже мусолил бокал шампанского. «Какого дьявола сижу? — думал он. — Вот встану сейчас и уйду!» Но сидел.
— К нам, в Систему.
— Простите, не понимаю. Вы имеете в виду партию?
— Партия — само собой. А Система — это..., — Егор Афанасьевич руками описал круг над столом, — это Система! Ее так просто, разумом-то не поймешь, не осилишь и словами не выразишь. Ее почувствовать надо, всеми фибрами своими, каждой клеточкой почувствовать. Тут главное — структурная совместимость. Идея, партбилет, номенклатура — все так, все, конечно, необходимо, но это, так сказать, атрибутика. У иного, казалось бы, все на месте: и в голове правильно, и должность соответствует, и билет, и, однако, чего-то нет такого, неуловимого... Посмотришь на него — нет, не то. И физиономия у него, понимаешь, какая-то демагогическая, и... черт его знает! — не ухватывается. А на другого глянешь только — и все; и не надо ни партбилет спрашивать, ни про должность, сразу видно: наш человек, из Системы. О! Это великая мощь — Система! Давай-ка дерябнем за нее, за родимую!
Егор Афанасьевич нетвердой рукой потянулся к коньячной бутылке, с трудом ее охватил и с недоуменением уставился.
— Пустая, стерва! Эй! — помахал он в воздухе и подбежавшему официанту ткнул пальцем в бутылку. — Смена караула! Сделай, дружище, чтоб полная была!
Официант в сомнении дернул зрачками к переносице, посмотрел прозрачно, но бутылку принес и сам разлил в бокалы.
— Ну давай, Всевл... Всевл..., — язык во рту Егора Афанасьевича перекосило, и имя профессора никак ему не давалось, — тьфу! Давай, доктор, за Систему! За нашу матушку-заступницу. Ежели ты наш человек, мы тебя в обиду не дадим. Пусть орут там всякие крикуны-демагоги, демократы так называемые, а нам плевать, у нас все схвачено, все повязано. Кругом наши люди, и стоит только..., — он цокнул языком и руками произвел движение, каким сворачивают курам головы, — и перышки от них полетят, перышки! Так что иди к нам, Всевл..., р‑рекомендую!
Всеволод Петрович покачал головой.
— Исключено! Как же я могу пойти к вам, если не согласен с изначальной вашей материалистической идеей. Она никуда не может привести, потому что замыкается на той грани, которую вы провели между живым и неживым, между органическим и неорганическим. Вы разум вне человека отрицаете, а это создает иллюзии всесилия человека вообще и возможность узурпирования власти отдельным индивидуумом, «гением», «вождем», — пригубленный коньяк и выпитое шампанское, хоть и в малых количествах, а колобродили в голове Всеволода Петровича, хулиганили.
— Э-э, да ты идеалист, доктор! Может, ты и в Бога веруешь? Брось ты, слушай, эту философию, ну ее. Ты тоже, оказывается, демагог. Не пьешь вот почти... Небось и про свободу талдычить начнешь. Надоели мне все эти ораторы хуже горькой редьки! Давай лучше выпьем. — Егор Афанасьевич плеснул в свой бокал и мутно посмотрел. — Все это ерунда, скажу я тебе по чистой совести. Свобода там и прочее... Вот я, например: верую в Систему и свободен. И ничего мне больше не надо, ничего не требуется. Только вера в существующий порядок вещей дает человеку полную свободу! И работа! Все же остальное — игра праздного, ленивого ума!
Тут увидел профессор, что сильно уже пьян Егор Афанасьевич: локоть, поставленный на край стола, соскальзывал, обрушивался безвольно, и вслед за локтем сам секретарь обкома чуть не вывалился из шаткого креслица. Может быть, и вывалился бы, не подхвати его вовремя Всеволод Петрович.
— Н... ничего! — Егор Афанасьевич поводил перед носом указательным пальцем. — Ты думаешь, я пьян? Н... ничуть не бывало! Я... Имеем право расслабиться! Впрочем, я щас... , — он с трудом поднялся, и креслице словно бы отлетело от его зада и грохнулось со звонким щелчком спинкой об пол. Он сердито лягнул креслице ногой и, сильно пошатываясь, пошел в известном направлении, в портьерные недра этого приятного заведения.
— «Вот тебе и раз! — подумал Всеволод Петрович весело. — Однако набрался мой дружок изрядно! Что же мне-то теперь делать?».
Близился вечер, пьяненькое веселье предугадывалось, разлито было в воздухе — тихий и пустынный ранее зал наполнялся потихоньку каким-то жужжанием, словно выпустили в него рой мух, музыканты на небольшой сцене еще не усаживались, но проходили через нее, трогали, пробовали инструменты, и пару раз лязгнул латунными тарелками барабан. Люди входили оживленные, предвкушающие, все предметы в зале как бы воспрянули от дневной спячки, лукаво подмигивали: будет, будет веселье!
«Что же мне-то теперь делать!» — опять подумал Всеволод Петрович, с тоской оглядываясь, выискивая взглядом в портьерных недрах Егора Афанасьевича. А там происходило что-то, какое-то оживление и легкий шумок. И нехорошим предчувствием наполнилось сердце профессора.