Литмир - Электронная Библиотека

Юрий Чубков

ПАЛАЧИ И ПРИДУРКИ

Роман и повесть

Издание осуществлено за счет средств автора

Палачи и придурки - img_1.png

«Однажды дождливым осенним днем в кабинете секретаря Благовского обкома партии Егора Афанасьевича Федякина раздался страшный грохот, звон разбитого стекла и сдавленный человеческий вскрик» — такой фразой начинается новый роман ленинградского прозаика Юрия Чубкова «Палачи и придурки», с первых же строк как бы погружающий читателя в мир авантюрного, детективного жанра. Однако роман этот — не легкое, развлекательное чтиво, это глубокое психологическое и философское исследование. Категория вины в тоталитарном государстве — так можно было бы охарактеризовать основную мысль романа, написанного с присущей Чубкову иронической усмешкой. Да, прозу его можно назвать ироничной. «Жизнь, — говорит Юрий Чубков, — никогда не бывает только трагедией или только комедией. Трагическое в ней всегда перемежается с комическим. Если бы это было не так, она стала бы невыносимой».

Юрий Дмитриевич Чубков родился в Ленинграде, однако детство и юность провел в Новосибирске, и, может быть, это обстоятельство помогло ему создать яркий образ некоего областного города Благова. А вообще-то он писатель «питерский», герои его повестей «Аквариум», «Карусель», «Шанс» — типичные обитатели Ленинграда, Петроградской стороны.

Юрий Чубаков — автор книг «Сказки Мозамбика», «От Мапуту до Рувумы», «Локальная машина», «Шанс», «Кража». Думается, читатели получат удовольствие от знакомства с его новым романом «Палачи и придурки».

ПАЛАЧИ И ПРИДУРКИ

Роман

Часть первая

ПРОИСШЕСТВИЕ

Палачи и придурки - img_2.png

ОДНАЖДЫ ДОЖДЛИВЫМ ОСЕННИМ ДНЕМ В КАБИНЕТЕ секретаря Благовского обкома партии Егора Афанасьевича Федякина раздался страшный грохот, звон разбитого стекла и сдавленный человеческий вскрик. Затем наступила тишина — зловещая, злорадная, от которой у ожидавших в приемной посетителей и секретарши Софьи Семеновны заледенели души. Софья Семеновна так и замерла с вознесенной над клавишами пишущей машинки рукой. Но в следующую же секунду сорвалась и бросилась в кабинет; за ней несмелой кучкой, сталкиваясь, сшибаясь головами, засеменили посетители.

Жуткая картина представилась их взорам: Егор Афанасьевич лежал на паркетном полу, неестественно запрокинув голову, и в широко распахнутых, остекленевших глазах его, как в лужицах, отражались проплывавшие над городом Благовым хилые осенние тучи. Темное пятно растекалось, расползалось по паркету рядом с головой, опрокинутое кресло валялось в стороне, и все пространство кабинета усеяно было битым стеклом.

— А-ах!!! — забилась, затрепетала в истерике Софья Семеновна.

Ее под руки отвели подальше от ужасного такого зрелища и дали воды. Врач, прибывшей скорой помощи, констатировал смерть. Прокуратурой было назначено расследование по этому загадочному делу, в ходе которого выяснились следующие обстоятельства трагической гибели секретаря обкома...

* * *

К пятидесяти годам от многолетней работы на руководящих постах правый глаз Егора Афанасьевича стал пронзителен, с прищуром, в левом же словно застыл навсегда вопрос: кто таков? Встречаясь с ним взглядом, незнакомый человек невольно испытывал желание достать паспорт. В некоторых случаях, правда, вопрос из левого глаза перескакивал в правый, а левый соответственно прищуривался, цепко сверля мир ледяным зрачком. Тогда казалось, что глаза Егора Афанасьевича поменялись местами. Но случаи эти были редки и означали крайнюю степень изумления или замешательства.

И еще одно свойство появилось у него в последние годы: стал он оглядываться. Началось это с той минуты, когда над спинкой кресла в его служебном кабинете повесили портрет нового Генсека. Портрет простенький, типографский, в скромненькой дубовой раме под стеклом. Для рабочих водрузить его на стену оказалось пустяковым делом — сохранились еще крепкие гвозди, на которых висели бывшие, уже отошедшие в мир иной. Водрузили, посмотрели с разных точек — не криво ли висит, — и ушли. Егор Афанасьевич тоже посмотрел и забыл, стал читать передовицу в местной газете, но в ту же секунду кольнуло его ощущение, что передовицу еще кто-то читает, заглядывает ему через плечо, как это случается в общественном транспорте, когда сосед бесцеремонно лезет носом в твою газету, норовит почитать на дармовщинку.

Егор Афанасьевич оглянулся и встретился с внимательным взглядом Генсека. Тот словно бы спрашивал: «А ну-ка, что там у вас пишут? Какие дела?» Егору Афанасьевичу вдруг захотелось вскочить и доложить, но спохватился — тьфу, черт! — усмехнулся и даже подмигнул портрету иронически и руками развел: дела, мол, сам понимаешь, не блестящи. С твоей, уважаемый, легкой руки распустилась пресса. Вы там, в столице, дали волю. На таких людей голос поднимать! На таких людей! Гласность — я понимаю, я за гласность, но не до такой же степени! Надо знать, кому позволять, а кому и поприжать язык. Ничего, от этого народу только польза. Вот и демократия — ее ведь по-всякому толковать можно. Дай нашим людишкам послабление, так они такую демократию разведут, что еще сто лет чесаться будем. Без демократии, конечно, нельзя, однако, демократия сверху должна спускаться, в упорядоченном виде. Егор Афанасьевич вздохнул и продолжил: — Ну скажи, разве плохо жилось народу? Жили люди, деньгу зашибали да поплевывали, напастей никаких не ведая. А тут вдруг посыпалось: там плохо, там еще хуже, а там и вовсе хреново. На кой черт им все это знать? Зачем ломать головы? Слава богу, есть кому их поломать, на то и поставлены. Вы же из счастливых людей сделали мучеников. Вот и наши местные писаки, — Егор Афанасьевич хлопнул ладонью по передовице, — тоже туда же, тоже вякать начинают, за столичными тянутся. Ну да с этими-то мы разберемся.

Высказав мысленно наболевшее, он снова поднял глаза к портрету, намереваясь подмигнуть запанибратски, но застыл в изумлении: взгляд Генсека из вопрошающего сделался гневен, что-то щелкнуло, звякнуло и по стеклу ни с того ни с сего диагональю пролегла трещина.

С тех пор никак не мог Егор Афанасьевич отделаться от чувства, что через плечо ему заглядывают и заглядывают. Стекло на портрете он приказал заменить, а вот сам портрет убрать или перевесить в другое место он не решился. Ну как, в самом деле, скажешь? Уберите, он мне мешает? Что бы ни сказал, в любом случае естественный возникнет вопрос: почему убрал? Тут же шушукаться начнут, запишут в антиперестроечники, настрочат, нашепчут. На нервной почве и появилась у него привычка — оглядываться.

Да и вообще смутно все стало последнее время, тревожно. Все неясно, зыбко. Особенную зыбкость почувствовал Егор Афанасьевич в один из дождливых весенних дней. Такой, черт побери, денек выдался, что весной в нем и не пахло — веяло со всех сторон студеной хлябью и казалось, будто лето начисто отменят и сразу же за зимой опять вползет в мир мокрая осень. Неудивительно, что именно в такой день и завертелась эта история. Предчувствие было у Егора Афанасьевича.

С предчувствием он и вошел поутру в свой кабинет. Мерзкий, мышиного цвета проливался в окно свет, и мерзкий расползался по кабинету запах кофе — дымилась уже чашка на столе — конечно же, переваренного, с тряпичным привкусом. Что делать, не умела его готовить секретарша Софья Семеновна, не дал бог таланта. А чашечку кофе перед самым началом работы Егор Афанасьевич любил выпить. Для бодрости, для ясности мысли.

Встретила его Софья Семеновна торжественно, преданно глянула свежим утренним взглядом. Вынужден был улыбнуться и Егор Афанасьевич.

1
{"b":"859456","o":1}