— Какие у вас глаза, — говорит он.
Все эти дамы, которые поднимаются по большой лестнице в Опере, неспешно обмахиваясь веерами. Их красота — это просто щипцы, рисовая пудра и десяток портних, которые трудятся над каждым их платьем. Я смотрю на рот ангелочка — розовый, пухлый и мягкий. Совсем не похоже на широкий рот с растрескавшимися губами, сжимающими папиросу Пьера Жиля.
— А у вас красивые губы. Как у ангела.
Мы говорим о «Западне», об Опере, о том, что я выходила в «Коппелии», «Сильфиде» и «Сильвии», хотя первые два балета ставили еще до моего появления. Он говорит, что помнит меня в роли сильфиды, с крылышками на спине. Он в этом уверен. Правда. Он наполняет мой бокал, и мы пьем за Оперу, задом мадам Броссар, за банк, в котором ему нравится сидеть целыми днями. Мы пьем и пьем, за императрицу Евгению и Наполеона Третьего, которые прячутся в Англии с тех пор, как пруссаки выгнали их из Франции, за Жюля Греви — ангелочек говорит, что игрок на бильярде из него лучше, чем президент. Когда я предлагаю выпить за республику, он наливает мне полный бокал, но сам не пьет.
Колетт и месье Арно ушли из салона, Малышка перебирает волосы лесоторговца, платье у нее расстегнуто так, что видны розовые соски. Констанс раздает карты почти-братьям и Одетте.
Ангелочек касается пряди волос у моего уха.
— Смотрите, не мнется, — говорит он. Пальцы — мягкие, не то что у Эмиля, — касаются моей щеки.
Я закрываю глаза и вдыхаю его запах. От него пахнет гвоздикой и мылом, а не табаком и давно немытым телом. Пальцы гладят меня по шее, потом обводят линию декольте, касаются шелка над грудью. Он возится там, мне становится немножко больно, а потом его губы накрывают мои. Я чуть приоткрываю рот и чувствую его сладкое дыхание. Он отрывается от меня и шепчет мне на ухо:
— Я поговорю с мадам Броссар.
Я говорю себе, что могу представлять, что лежу на старом диване. Половина белошвеек, цветочниц и поденщиц в Париже порой делает это. Получает ни за что чашку шоколада, бокал шампанского, пару перчаток, отсрочку арендной платы. Но прежде чем встать, мальчик касается ямочки между ключицами, где меня трогал только Эмиль. Я открываю глаза и понимаю, что не пойду с ним туда, куда ушли Колетт и месье Арно. Глазам становится жарко, в горле встает комок, и я не рискую даже моргнуть. Я отвожу взгляд и пересчитываю лампы. Все вокруг плывет. Пять. Или шесть. Нет, это папоротники в горшках. Четыре.
— Хорошо, тогда в другой раз, — говорит он.
Он всего лишь робкий мальчик.
Я встаю, и у меня кружится голова. Я поворачиваюсь к нему и наступаю себе на подол.
— Я никогда так не напивалась, — говорю я. — Я даже не помню вашего имени.
— Жан-Люк. Жан-Люк Симар.
Подходит мадам Броссар и зовет Одетту. Просит ее рассказать месье Симару о торговце, который продавал цветы с кладбища. Совсем недалеко отсюда. Мадам Броссар берет меня за локоть и выводит из салона. Бросает через плечо:
— Вы только представьте, месье Симар!
Кладбище — отличное место, чтобы собирать цветы. Завтра я буду брать их горстями и раскладывать вокруг своего подола, ожидая Эмиля у сарая папаши Пьера Жиля.
Мари
Между рю де Дуэ и рю де Пирамид мы с Шарлоттой насчитали двадцать шесть афиш Пятой выставки независимых художников. Месье Дега указан третьим. Всего художников пятнадцать, о двух, Писсарро и Гогене, я читала в газетах. Я завела привычку считать афиши. Однажды, когда я гуляла дольше, чем сегодня, я насчитала целых сорок три штуки. Весь Париж уже знает!
— Еще одна, — говорю я.
— Двадцать семь, — считает Шарлотта.
— Мне страшно, что столько людей увидит статуэтку.
Выставка открылась в прошлый четверг, первого апреля. Три дня, которые прошли с тех пор, были самыми длинными в моей жизни. Раньше я не могла туда пойти, я занималась в классе мадам Доминик, брала уроки у мадам Теодор и месила тесто. Вечером в пятницу я чуть не нарушила собственное правило ложиться не позднее восьми вечера, так мне хотелось уйти. Но как я могла это сделать? Я же постоянно прошу маман и Антуанетту ходить потише и не болтать.
— Мне нужно поспать, — бурчала я, протирая глаза. — Мадам Доминик говорит, что мне нужно спать больше.
До экзаменов оставалось девять недель. Мадам Доминик снова начала мне кивать. Бланш вела себя очень мило и говорила, что мои фуэте-ан-турнан лучше, чем ее. Один раз она подсказала мне комбинацию. В один из теплых дней мы грелись на солнышке, прислонившись к стене Оперы, и она вдруг спрятала лицо в ладони:
— Мама больше не может так много работать, чтобы обеспечивать меня.
Я положила голову ей на плечо.
— Я уже пять месяцев не расту.
— А у меня лицо как у обезьяны. На экзамене это тоже будет минусом.
Она пожала плечами и коротко засмеялась. А что еще ей оставалось?
— Мартышка и букашка на сцене, — сказала я.
— Если в мире есть справедливость…
Да, перевести нас обеих в кордебалет было бы справедливо. Мадам Доминик, пожалуй, с этим согласилась бы. Она постоянно говорила: «Еще немного усилий, будь так любезна», но никогда не обвиняла в лени ни меня, ни Бланш. Бланш все еще удерживала первое место у станка, но я уже наступала на пятки другим ученицам, а порой и обгоняла их. Иногда я беспокоилась, что моим жете недостает высоты, что спина у Жозефины более гибкая, чем у меня, что только я замечаю, как хороши мои фуэте-ан-турнан. Но позавчера с моей туфли исчезла лента. Линетт и Алиса отказались одолжить мне веревочку, и я поняла, что это значит. Мы с Бланш и еще парой девушек опережали других, в том числе Линетт и Алису. Они продолжали ошибаться в комбинациях, заваливались на пятки в арабеске, вместо того чтобы ровно стоять на пальцах. Кордебалет, шанс стать настоящей балериной с белоснежными руками и в шелковом платье, превратиться в сильфиду и заполучить поклонников — эта перспектива становилась все реальнее с каждым днем. Когда я представляла, что танцую под музыку целого оркестра, а не одной жалкой скрипки, я почти летала.
Заусенцы на руках я обкусывала до мяса. Я коротко стригла ногти и велела себе не питать лишних надежд. Но я не могла не думать и не мечтать о том, ради чего я так убивалась в классе. Из пекарни я приносила багеты, которые мы ели по утрам, и деньги, которые я тратила на аренду, дрова и молоко, откладывала на одежду, на свиные котлеты и телячье рагу. Порой я позволяла себе дополнительные порции мяса, нервно оглядываясь на дверь в кафе на Пляс Пигаль — в любой момент я могла встретить там Антуанетту. Если я попаду в кордебалет, то иногда я буду танцевать на сцене и возвращаться домой заполночь. Я уже не смогу рано вставать и месить тесто. Девушки из кордебалета вставали поздно, приходили в Оперу на вечерние занятия и оставались там репетировать или выходили на сцену. Но у балерин, которые спали до полудня, были отцы, которые покупали им мясо. Отцы или покровители.
Дважды после занятий, идя вместе с Бланш по двору Оперы к задним воротам, я видела месье Лефевра.
В первый раз он говорил с каким-то господином, стоя у красивого, запряженного украшенными плюмажем лошадьми экипажа со стеклянными окнами и позолоченной монограммой «Л» на дверце. Скамеечка кучера была мягкая, а на запятках было устроено специальное место для лакея. А ведь чаще всего лакеи просто стояли на приступочке сбоку. Я сказала себе, что должна поздороваться, но сразу поняла, что духу не хватит.
Месье Лефевр поклонился и приподнял шляпу. Я чуть-чуть улыбнулась и сказала:
— Здравствуйте, — и, после паузы, добавила: — Месье Лефевр.
Пусть знает, что я помню его имя.
Когда мы перешли на другую сторону улицы, Бланш спросила:
— Ты его знаешь?
— Он приходил в мастерскую месье Дега.
— Красивый экипаж. — Она вытянула шею, чтобы еще раз им полюбоваться. Хорошо, что месье Лефевр не мог этого заметить.
Неделю спустя он снова приехал. Подозвал нас с Бланш и пригласил в свой экипаж. Он хотел спросить, хорошо ли мадам Доминик готовит нас к экзаменам. Кончик его розового языка мелькал между губ. День уже назначен? Он хотел бы прийти и справиться о билете. Мы должны беречь силы. Он спросил, далеко ли от меня живет Бланш, и довез нас аж до кондитерской на рю Фонтэн. Сказал, что мадам Лефевр очень нравится красная карамель оттуда.