Это случилось на следующий вечер, когда Амброзиус и Филлис сидели в средней части судна и наблюдали закатное солнце, которое в этих широтах падало за море, как камень, брошенный в воду.
После долгого молчания Филлис сказала:
— Отец, скажи мне честно, ты ведь не знаешь, как по-латыни «медуза», а?
Амброзиус, который полностью отрешился от суеты этого мира, созерцая закат, вздрогнул. И, наморщив лоб, строго спросил:
— Ты… э-э… действительно, думаешь, что я не знаю?
— Прости, отец, но… да.
Черты лица монаха разгладились, и в уголках его губ обозначилась улыбка:
— Ты меня насквозь видишь. Я и вправду не знаю. Человек не может всего знать, все знает только Господь Всемогущий.
— A-а… Так я и думала…
— А ты веришь в Бога, дитя мое?
— Да. Думаю, да. Ведь лучше верить, чем не верить, разве не так, отец мой?
— О да, вера в жизни — это начало, конец и средоточие человека. Наша жизнь не что иное, как дорога к Богу, дорога, которая для одного длиннее, для другого короче, но в конце нее неизбежно состоится встреча с Его Святейшеством Господом Богом. — В Амброзиусе проснулся проповедник. — Расскажу тебе, как это было со мной.
— Да, расскажи, — она придвинулась к нему.
— Э-э… да… — он поразмышлял, согласуется ли близость этого расцветшего девичьего тела с принятым им обетом целомудрия, и решил, что Филлис, пожалуй, чересчур холодна, чтобы возбуждать. — Так вот, ты, возможно, слышала, что я рос в городе Эрфурте в семье состоятельного купца. Ну юность моя мало чем отличалась от юности любого другого, кто никогда не испытывал нужды. У меня всегда было вдоволь еды, и не приходилось задумываться о завтрашнем дне. Короче говоря, жизнь протекала без невзгод и страданий. Я рос в лоне семьи строгих нравов. Каждое воскресенье отец, мать и мы, дети, ходили в прекрасную, увенчанную тремя шпилями церковь Святого Северина. Я же находил это ужасно скучным. В то время, надо тебе знать, я не особенно чтил Господа, и, если бы мне кто сказал тогда, что я уйду в монастырь, я бы рассмеялся ему в лицо. Так шли годы, пока мне не исполнилось шестнадцать и меня не отослали для обучения в Любек к купцу, связанному с нашей семьей узами дружбы…
— Любек — это где?
— Любек? — Амброзиус, вырванный из своих воспоминаний, не сразу понял вопрос. — Ах, Любек! Это старинный ганзейский город на побережье Восточного моря. Вы, англичане, называете его Балтийским.
— Да? Ну, может быть, — Филлис не особенно хорошо знала карту Европы. Она прижалась к Амброзиусу и взяла его за руку. — Рассказывай дальше!
— Ого, какие у тебя холодные руки! Подожди-ка, сейчас согрею! — Он принялся растирать ее руки в своих ладонях. — Так лучше?
— Да, много лучше. Ты самый милый пастор из всех, кого я знаю.
— Хм, да? Ну ладно… — Амброзиус отнял свои руки и порадовался, что уже сгустились сумерки, потому что его лицо залила краска. — Так на чем мы остановились?
Филлис уютно пристроилась к нему и приготовилась слушать.
— Ах да, Любек… И в те времена в Любеке я еще не был близок к Богу. Я вел жизнь обычного молодого человека, и даже более того… э-э… — Он резко оборвал себя. Чуть было не проболтался, сколько он тогда познал девушек! Но разве это можно?
— Да? Почему ты остановился?
Он чувствовал, как она на него смотрит. И что теперь делать? Рассказать правду, несмотря на стыд? Или?.. Душа его пребывала в смятении. Подавив панику, он решился:
— Мне тогда, должен тебе сказать, было уже за двадцать, так что я… я тогда…
— Крутил с девочками, да? Ну так это само собой. — Она снова взяла его руку и уже не отпустила.
— Э-э… да, так и было. И каждый раз со мной происходило нечто необычное, э-э… не то, о чем ты сейчас подумала — это происходило потом, понимаешь, потом. Потом… ну, после… меня охватывало такое… разочарование, что ли… такая тоска и… пустота. Знаешь, я представлял себе любовь совершенно иначе… чем-то бо́льшим и несоизмеримо более прекрасным…
— Да, знаю.
— Знаешь? Ах, ну да… — Он смутился, вспомнив, что Филлис раньше была уличной девчонкой.
— А что ты понимаешь под большим и прекрасным?
— Я… и сам не знаю. Только меня не покидало чувство, что я все время в поиске. И вместе с этим жизнь вокруг меня все больше стала казаться мне никчемной и пустой: вечная погоня за деньгами, состоянием, охота за доходным местечком. Я все дальше отстранялся от такой жизни. И вот однажды — это было, когда я уже вернулся в Эрфурт, — что-то произошло. Я стоял неподалеку от церкви Святого Северина, той самой, которую так хорошо знал с детства. Двери Божьей обители оказались открытыми, и внутренний голос шепнул мне: «Войди!»
— Ну? И ты вошел?
— Да. Вошел и увидел, что, кроме меня, там не было ни души. Высокие своды показались мне много ниже тех, что я помнил с детства, и все производило совершенно другое впечатление. Я прошел вперед, вдоль рядов скамеек, твердя про себя Ave Maria, и посмотрел на Иисуса Христа, нашего распятого Спасителя. И вдруг почувствовал, что нашел то, что искал. То Большое и Прекрасное.
— И ты ушел в монастырь?
— О нет, это случилось вовсе не так скоро. Но я заметил, что меня все сильнее и чаще тянуло в церковь. Причем в те часы, когда я мог оставаться один на один с Господом. И каждый раз меня, стоявшего перед Его ликом, охватывало незнакомое прежде чувство умиротворения и теплоты. Чувство по ту сторону всякого зла в этом мире.
— Как красиво! А я никогда не испытывала такого чувства. Никогда…
— Думаю, каждый может испытать его, если поверит по-настоящему. Только мало искать Бога, надо еще захотеть Его найти.
— И ты нашел Его в церкви, да?
— Можно сказать и так. А когда я уверился в своем призвании, то ушел к августинцам, чтобы принять послушничество.
— И стал пастором, да?
— Примерно так.
Он почувствовал тепло ее тела, прижавшегося к нему, пожатие тонкой руки, и по телу его пробежала дрожь. Он захотел отодвинуться от нее — и не смог. Дух был силен, а плоть слаба.
— Ты самый милый пастор из всех, кого я знаю, — тихо сказала Филлис.
Все еще февраль A.D. 1578
Состояние нашего здоровья ухудшилось. Мы совершенно ослабели и двигаемся только тогда, когда в том есть насущная необходимость, и тоскуем по тому, чтобы пройти нормально хотя бы двадцать шагов. Двадцать шагов по ровной доброй английской земле! Теснота шлюпки становится невыносимой!
В последнее время, когда на море чуть больше волнения, у многих из нас нарушается равновесие. Что это, морская болезнь? Или просто слабость?
Магистр и Коротышка страдают от бесконечных нарывов, которые я худо-бедно вскрываю ножом.
Уже два дня не было дождя. Снова поймали осьминога, на этот раз намного больших размеров. Но из-за слабости не смогли поднять его на борт. Хьюитту пришлось перерубить удочку. Теперь, без крючка, шансы поймать рыбу равны нулю.
Лодка дает течь и требует непрестанного внимания. Ладно бы только вода, но еще и шквалы и волны дают о себе знать. Только брат Амброзиус и мисс Филлис производят впечатление полнейшего умиротворения. Он по-прежнему обучает ее латыни.
— Звезда, дочь моя, на латыни будет stella.
— Но я уже это знаю, отец, stella ты мне уже называл. — Филлис прижалась к Амброзию и устремила взгляд в ночное небо.
— Разве? — Монах уже и не пытался отодвинуться. Это не имело смысла: Филлис все равно придвигалась к нему, вовсе не замечая, что он хочет сохранить некоторую дистанцию. В последние дни они взяли за обыкновение сидеть вечерами друг подле друга в средней части «Альбатроса».
— Ну хорошо. А луна называется…
— …Luna. Это ты тоже уже говорил.
Амброзиус покусал губы. Каждый раз, когда она была так близко, он рассредоточивался. Филлис нащупала его руку и положила себе на колени. Целый фейерверк внезапных чувств взорвался в нем.