Капитан поежился и пожал плечами в ответ.
– Гм, я и сам толком не знаю, – в конце концов произнес он. – По всей видимости, в некоторых местах советским войскам удалось прорваться… Лучше этот отрезок не трогать, подождать, пока ситуация не прояснится.
– Мне вот кажется, командованию стоило бы выражаться яснее, – не унимался папаша Хельгерс, – Подобные экивоки лишь провоцируют волнения! Матушка наша позавчера вернулась от булочника вся всполошенная – ходят, говорит, слухи, что в Сталинграде целая армия угодила в окружение! Представь, в какую люди начали верить чепуху!
– Включи-ка ты, Ева, радио, – попросила мать. – Может, хоть сейчас передадут что-нибудь сносное. Геббельс к этому времени уж успел детишкам подарки подарить.
Передавали “Рождественское обозрение” – праздничные вести с фронтов. Из приемника доносились песни и звуки аккордеона. Корреспонденты с Крита, из Нарвика, из Северной Африки, из открытого моря в красках расписывали, как проходит Сочельник в военных частях. Казалось, в каждом уголке царила одна и та же праздничная атмосфера. Внезапно диктор посерьезнел:
– Внимание, внимание! На связи Сталинград!
Глухо, точно из погреба, зазвучал чей-то далекий голос.
– В Сталинграде дух праздника не ощущается. Не горят свечи, не стоит ель… Небосвод озаряют лишь осветительные бомбы и вспышки разрывов… Ни секунды покоя, лишь непримиримая, жестокая битва, требующая от наших солдат неимоверных усилий…
– Ах, Ева, прошу, выключи это, – тихо произнесла фрау Хельгерс. – Какой ужас! Бедные, бедные люди… Когда же кончится эта отвратительная война?!
Ева подошла к возлюбленному, обхватила его голову руками, посмотрела на него пытливым взглядом.
– Скажи мне, милый, – взмолилась она, – ты ведь не туда возвращаешься? Правда ведь, не в Сталинград?
Он мягко взял ее за руки и отвел глаза.
– Да нет же, Ева, я ведь говорил не раз, – процедил он. – Как только тебе такое приходит в голову?..
На перроне, едва освещенном голубоватым светом нескольких затененных фонарей, стояли Вернер Гедиг и Ева Хельгерс. От капитана в широкой шинели и полевой фуражке вновь веяло фронтовым духом. Оба молчали. Оставалось много недосказанного – так много, что не хватило бы никаких слов. Вдруг, вспомнив о чем-то, юноша сунул руку во внутренний карман пальто.
– Еви, я вот что подумал… У меня тут восемьсот марок. Возьми! Хотел положить в банк… Да забыл.
Девушка неуверенно приняла купюры.
– Что ж ты не возьмешь их с собой? – удивилась она. – Можешь ведь оттуда послать в банк…
– Нет, что ты, возьми… Вдруг еще потеряются.
Пыхтя, подошел паровоз. Скрипнули тормоза, громыхнули двери, по полутемной платформе заспешили прибывшие пассажиры.
– Вернер, прошу тебя, не лги мне, – грустно и отчужденно произнесла невеста. – Только не здесь и не сейчас. Ты… ты едешь в Сталинград.
Офицер сжал ее ладони и промолчал. Взгляд его утонул в ее подернутых пеленой глазах. В них сквозила боль. И любовь. И прощание, тяжкое, мучительное прощание… Он склонился и нежно снял поцелуями с ее лица две сверкающие слезы. Раздался свисток; поезд тронулся. Капитан развернулся и вскочил на подножку, еще раз помахал Еве рукой.
– Вернер! – крикнула она, потянувшись за ним. Девушку душили слезы. – Вернер, – шепотом повторила невеста и опустила руки. Стук колес затих во мгле.
“В Сталинград, в Сталинград… – думала она, и сердце обливалось кровью. – Я его больше не увижу”.
На ясном небе светит луна. Кто-то широким шагом идет по снегу, оставляя слоновьи следы тяжелых зимних сапог на обледенелой корке. Их в мгновение ока заносит снегом пронзительный восточный ветер. Порывы его снова и снова атакуют одинокого путника, треплют путающиеся между ног полы тяжелой шинели, проникают под одежду и подшлемник и колют, словно иглы. В молочной дымке лунного света не видно звезд, но его ведет незримая звезда. Это пастор Петерс. За собой он тянет салазки с инструментом. Его путь лежит к затерявшейся вдали балке, в которой располагается главный медицинский пункт. С тех пор как вывоз больных и раненых по воздуху осуществляется лишь с дозволения начальника медслужбы, медпункты и лазареты переполнены. Число смертей от обморожения и недоедания растет с каждым днем. Но большие транспортные самолеты, каждый из которых мог бы вывезти до 35 раненых, нередко возвращаются из котла пустыми. Вот уже несколько минут как пастор спустился в длинный яр. Он бывал здесь не раз и знает дорогу, но сегодня, кажется, заплутал, хоть и светло почти как днем. Вдруг в стороне на снег ненадолго ложится луч света. А, вот! Это, должно быть, операционная. Из большого автомобиля, загнанного в прорытую в откосе пещеру, как в гараж, выбирается и движется ему навстречу унтер-офицер медико-санитарной службы. В руках у него ведро, в котором из-под грязных бинтов и обрывков формы проглядывает голая окровавленная плоть – только что ампутированная нога.
– Добрый вечер, святой отец, – стуча зубами, произносит он. – Сегодня опять все по новой… Вот тебе и Рождество!
Пастор Петерс взбирается по ступенькам, раздвигает полотнища брезента и распахивает широкую дверь. На мгновение его ослепляет свет, отражающийся от кремово-белых стен. В нос ударяет резкий запах дезинфицирующих средств. Стоя в ярких лучах оперлампы, главный врач в полевой фуражке зашивает больного. В углу вытирает руки ассистент.
– Добрый вечер! – приветствует их священник. – Вам бы, доктор, получше обозначать местоположение медпункта. Было бы очень печально, если бы именно сегодня я вас так и не нашел!
– Получше? – сухо усмехается главврач. В голосе его слышится упрек, хоть он и пытается сделать вид, что это пастор упрекает его. – Этого еще не хватало! Чтобы к нам еще больше людей потянулось? Мы и так не знаем, куда деваться. Забиты под завязку. В сутки по пятнадцать-двадцать летальных, тридцать-сорок транспортированных больных – и то если повезет… И сотня новых! И так день и ночь. Мы уж позабыли, что такое сон.
Он передает медбрату инструмент и отирает потный лоб тыльной стороной ладони.
– Долго так продолжаться не может. Этому нет ни конца ни края!
Лицо его осунулось и посерело. Ассистировавший врач набрасывает на плечи шубу и выходит; пастор следует за ним. Посреди оврага разбита большая палатка, где помещаются раненые. Обычно под нее роют углубление, чтобы защитить от холода и летящих осколков, но это не тот случай. Ветер треплет брезент и задувает в щели снег. Солдаты теснятся на койках, как сельди в бочке – даже узкие проходы заставлены носилками. В центре изо всех сил пыхтит маленькая буржуйка, но тепла ее хватает лишь тем, кто лежит в непосредственной близости от очага. Две болтающиеся на стойках небольшие лампы чадят; в дальние углы их свет не проникает. Рядом с одной из них стоит грубо сколоченная из досок и украшенная полосками цветной бумаги конструкция, символизирующая елку; на ней горят три огарка. Стоит Петерсу войти, как раненые приподнимают головы, начинают переговариваться:
– Пастор, пастор!
– Видали? Все-таки не забыл про нас в Сочельник!
– Хорошо, что пришли, святой отец!
– Расскажите, какие новости? Правда ль, что наши танки уже в Калаче?
Перед одной из ламп пастор устанавливает яркую картинку на пергаментной бумаге с младенцем в яслях, ставит рядом на землю патефон. Что сказать? Ему ли не знать, как на самом деле обстоят дела.
– Положимся на Бога, – серьезно произносит он. – Да будет воля Его!
И садится под лампу. Читает рождественский стих. Помещение наполняет его чистый, как свежевыпавший снег, голос. Все замолкают; слышно только, как тихо бредит тяжелораненый и беспокойно гудят самолеты, оттеняя давно забытые слова, погружающие в воспоминания.
– И родила Сына Своего Первенца, и спеленала Его, и положила Его в ясли, потому что не было им места в гостинице…[40]
Тихие слезы струились по посиневшим от холода, покрытым коркой грязи щекам. Мужчины, погрязшие в безнадежных страданиях, на несколько минут забывают о холоде, голоде и боли. Вот начинается Токката и фуга ре минор Иоганна Себастьяна Баха. Палатку заполоняет органная музыка. Пастор специально выбрал самую громкую иглу, чтобы заглушить рев авиационных двигателей, становящийся все громче и громче. Самолет рассекает воздух, заставляя сердца замереть. В-в-в-ум-м-м! Земля сотрясается, стойки колышутся, взволнованно дрожит свет. И снова – ш-ш-ш… В-вум-м! Уже совсем рядом! И снова вой, и снова жуткое крещендо – ба-бах!! С шипением летят осколки, разрезая крышу палатки, ходящей ходуном, точно в ураган. Несколько мгновений безоружного, испуганного молчания… Выдох. Снова миновало. Гул турбин стихает, победно возносятся ввысь мощные звуки органа. Пастор Петерс обходит больных. Присаживается то там, то здесь, задает вопросы, внушает мужество, дарует утешение. Вот лежит унтер-офицер; вчера ему отняли обе ступни. Он начинает свою тихую исповедь. Он вышел из церкви много лет назад… Закоченелыми пальцами он хватается за руку пастора.