— Кутасов-то Федор — муж жениной племянницы, председательницы. В новой избе живут,— сказал Петр Петрович.
Ильбаеву не терпелось осмотреть окрестные места, чтобы выбрать удобные для переселения... И он ушел бродить, а мы с Лешей подождали, пока Петр выпряг низкорослую, но сильную шведку, отвел ее в колхозную конюшню, и вместе с ним поднялись по ступенькам высокого крыльца. Изба была высока и просторна (леса здесь на жилье не жалеют), но уже ветха.
— Сын на Мурмане рыбачит, помощник капитана на траулере,— с гордостью сказал Петр Петрович, увидев, что мы осматриваем его покосившуюся избу.— А здесь был бы, так мы бы новую срубили, на двенадцать венцов. Так... Ну, входите, гостями будете. А ты, машинист, не забудь, когда наладишь, и старуху мою на машине покатать... Ни разу ей не ходилось. Вот разве когда колхозом грузовик приобретем... Так нет, не такой уж у нас колхоз заслуженный. «Золотой дождь», «Каменистый», «Буря», «Догоняй», «Северное сияние», «Сяде», «Сыны севера» впереди, идут, а им еще не дали.
Хозяйка, высокая, плотная, плавно двигавшаяся по избе женщина, пригласила нас к столу снедать:
— Самовар вот-вот поспеет, сейчас загудит.
И принялась раздувать самовар. Она все время, что мы были в избе, занималась по хозяйству. И я не мог толком разглядеть, молода хозяйка или на ее лицо уже легли морщины.
ПЕСНЯ О МЕСТИ
— Так ты говоришь, за былями, песнями приехал и рассказами... Про Ваньку Каина, партизана, интересуешься,— сказал Петр.— Ну, про Ваньку я не скажу, сам не видал... А песни отчего же... Вот перед чаем затеплю песню, последнюю, что от Василия Ивановича Зайкова перенял.
— Да брось ты своего Зайкова... Кулацкие запевки!
— Ведь товарищ для научной обстановки собирает, за это мне ничего дурного не припишут. А Зайкова действительно раскулачили, и поделом: раньше с зубов шкуру драл. Вот мутил, бес...
Я уже приготовил блокнот и карандаш.
Наталья тоже перестала хлопотать и приготовилась слушать, время от времени вскидывая глаза на меня — не возмущает ли меня песня, которую равнодушно вел своим спокойным, приятным голосом муж.
А он пел:
Несть спасенья в мире! Несть!
Лесть одна лишь правит, лесть!
Смерть одна спасти нас может, смерть!
Несть и бога в мире! Несть!
Счесть нельзя безумства, счесть!
Несть и жизни в мире, несть!
Месть одна лишь, братья, месть!
Смерть одна спасти нас может, смерть!
Эту раскольничью поморскую песню любил Зайков.
— Ну и как, отомстил он? — спросил я, когда Петр окончил песню.
— Да нет, раскулачили его и выслали...
— А может, Марьину избу сожгли его родичи?
— Дело темное.
Тут загудел самовар. Так я и не узнал, о каком пожаре шла речь. Мы сели за стол.
ДЕВЯТЬ ЛОШАДЕЙ В КАРМАНЕ
— Петр Петрович, откуда ты много песен знаешь? Как запомнил?
— От волков и другого кровожадного зверя песня очень хороша. Бывало, едешь по лесам верст пятьсот, до Званки, а то и до Питера. Место наше темное, как Литва. Лапшу и ту топором крошат. Вот и запоешь. Зверь на человека не пойдет, он лошадь норовит подломать... А как услышит голос, песню, значит, ну и в сторону. В извозе и выучился... И время не так длинно тянется, и в отношении зверя легче. Ведь железной дороги здесь не было. Мимо нашей деревни тракт проходил — и то слава богу, а дальше такая глушь. Одна волокуша. Видал, может быть?
А раньше и у нас дороги не было. Старики вспоминают,— они тогда еще в мальчиках числились,— что бегали за двадцать верст смотреть, как на телеге ездят и что за колеса такие надеты. До войны, когда еще Мурманку и не строили, я в извозе ходил. Ну, еще совсем молодой.
Обыкновенно по первому санному пути, с середины ноября, отправлялись мы с возами сена в Питер. Или там с рыбой после ярмарки с Шуньги. Продавали свой товар, а то и просто сдавали торговцам по контракту, брали другую кладь — и обратно в Петрозаводск. Риска было не меньше, чем в море... Всецело на господа надежда, на погоду то есть. А она у нас изменчива и поздно устанавливается. Бывало и так: чтобы дорогу продолжать в Питер и обратно, приходилось менять сани на телегу. Потом опять телегу на сани.
Подолгу проживаться. Прохарчивались многие. А фуражу сколько шло! А потом нагрянет еще неудачная переправа: обледенелый, скажем, паром или лед подломился, и не то что над товаром — над лошадью ставь крест. Вот в дороге и затеплишь песню и ведешь, ведешь ее — голосом перебираешь, душу себе тешишь и волков гонишь...
Но погибла все же кобылка моя.
Ну, тогда я к Зайкову и переметнулся. Он три почтовых станции держал.
А ты, товарищ, спрашиваешь, откуда петь научился? От бездорожья.
Карелу в глубину на своей спине хлеб тащить по сту верст приходилось, через болота, через пороги. Так потому, может, карел и кору ел.
От бездорожья прибыль была одному только губернатору. Он девять лошадей в карман клал.
— То есть как это — девять лошадей в карман? — изумился Леша.
— А просто... Ему по штату на поездки разные там, в Питер или по губернии, причиталась дюжина лошадей. Ездил-то он на тройке, от положенного не отказывался. Вот тебе и выходит, что девять лошадей в карман ложил.
Ну, а дело свое губернаторское он отлично знал. У нас раньше с сосен кору сдирали, сам знаешь. Мука лучшего помола... для нашего брата! Ну, случалось, в голодный год целые рощи ободранные стояли. Однажды царь Александр Второй по нашим местам проезжал. Видит он эту картину и спрашивает у губернатора. А тот рядом в карете сидит.
«Что это такое? Почему облуплены?»
Ну, а тот свое дело знает — отвечает:
«По случаю проезда вашего величества сняли неприятную для глаз грубую кору».
«Глупый народ»,— сказал царь.
Пожалел нас, значит.
— А-а! — протянул Леша, и мы рассмеялись.
КАК Я ЖЕНИЛСЯ
Петр Петрович тоже улыбнулся и, словно вспомнив что-то очень приятное, продолжал беседу:
— Во время извоза-то я с моей Натальей и познакомился, всей душой к ней припал, и поженились мы. Сам я из других волостей, а из-за нее в Ялгубе и осел. Как было, так было, все тебе расскажу. Под вечер пришел я с кладью в Ялгубу. Лошадь заморилась. Распутица была непролазная. Надо здесь ночевать. А шел нас целый обоз. Сельский исполнитель разместил всех. Кого где устроил, а мне и говорит: «Прямо не знаю, куда тебя, мил человек, спать повалить. Все занято рыбаками, лесорубами и возчиками. Очередь Зайкову к себе принимать. Да неудобно такого человека беспокоить. Дай-ка, говорит, я тебя на отшибе устрою. У молодой вдовушки Натальи. Бедствуют, правда, они со своей матерью, старухой параличной, ну да тебе к бедности не привыкать стать».
Повел он меня в избу к Наталье — к ней, значит,— Петр Петрович показал на свою жену, со вниманием слушавшую его рассказ,— вроде как вас Антон Ильич Рыков ко мне на-.правил. Идет он со мною и приговаривает: «Вдова — дверь приотворенная» или там: «Вдова — мирская жена»,— и пальцами вот так прищелкивает.
А я молодой был. «Красивая?» — спрашиваю. «Сам увидишь, если старухи не испугаешься; Но та бессловесная».
Так... И сейчас моя Наталья хороша собой, ну, а тогда я сельского исполнителя за такую оказию в самый рот целовал.
— Хороша красавица — конопатая,— вставила Наталья.
— Ну, одна-две рябинки только красят.— И Петр продолжал:— Правда, старушка, мать параличная, за ситцевым пологом на кровати лежала, вот в том углу, где и сейчас кровать стоит. Набросала мне Наталья сена на пол. Я сено попоной покрыл.
«Выпей, говорит, квасу, помолись спасу, да и ложись».
Ну и повалились мы: она к своей матке на кровать, а я на сено на полу, у этого окошка.