Ильбаева и Вильби в избе уже не оказалось. Только я расположился за столом у окна и раскрыл свою записную книжку, как заскрипели ступени крыльца и без всякого предварительного стука, распахнув дверь в горницу, вошла немолодая уже женщина — невысокая, остролицая, с глубоко запавшими глазами. Видом своим напоминала она образ великомученицы.
— Это ты будешь американец? — спросила она меня.
— Нет, американец ушел уже по делам. Да и не американец он вовсе, а финн.
— А-а...— как-то неопределенно протянула женщина. — А куда же он пошел?
— К Федору Кутасову... А ты случайно не Матрена Петровна?— вспомнил я вчерашний разговор о том, что Мотя, заслышав о приезде американца, обязательно прибежит.
— Она самая и есть!
— Федор, значит, приходится мужем твоей племяннице Марье... Боевая женщина... В председателях у вас ходит.
— Обыкновенная женщина, баба как есть!
Нет, Мотя не особенно гордилась своей племянницей.
— Ну, не всякая могла бы мужиками верховодить, колхоз вести.
— Про колхоз, пожалуй, правда... А в остальном, бабьем деле, так сестра моя Наталья, к примеру, куда умнее. Пожилая женщина больше значит.
ВАЛЕНКИ СГОРЯТ
Вот, к примеру, как дело было. Запрошлый год, когда Марья еще не была председателем, пришел из лесу Федор, разноглазый-то, Марью свою проведать... Он, может, месяца три, а то и больше дома не был... В дальнем леспромхозе лес валили. Ну, пришел он домой с подарками. Заслуженный. За ударную работу выдали ему почетную грамоту с портретом Калинина и наградили премиальными — дорогими валенками- чесанками... Вот он домой пришел, с Марьей поздоровался, сам грамоту в красном углу на стенку лепит,— рамка стеклянная, от оклада иконы со старины осталась,— а валенки скинул, Марье дал.
«Вот возьми новы, ударны валенки, просуши, да смотри, чтобы не сгорели».
Положила Марья валенки на печь, да на радостях захлопоталась, недоглядела. Валенки и сгорели.
Как быть, чего делать, как горю пособить?
И валенок жалко, и самой страшно — рассердится хозяин. Говорил ведь: смотри, чтобы не сгорели!
Слезами горе не утешишь, и пошла Марья к умной тетке своей Наталье — сестре моей... ну, у которой вы эту ночь ночевали.
Так и так — валенки ударны сгорели... Все как на духу рассказала. Что делать?
Ну, а Наталья острая женщина, пожилая. Она и говорит племяннице:
«Возьмись полы мыть...»
«Чего ты насмешку строить надо мной? Не дело говоришь. У меня тако горе, а ты — мой полы!»
А Наталья на одном стоит: мой полы да мой полы. Вот и весь сказ.
Марья домой к себе в избу — в старую еще — пришла, ничего толком в ум взять не может. Однако решила по совету сделать. Хуже быть не будет, а лучше все может быть.
Детей спать повалила, а сама принялась мыть полы. А муж на кровати лежит. Отдыхает.
Сам знаешь, как это у нас бывает... Подол к поясу подберешь, сама нагнешься с тряпкой, и все, что надо и чего не надо, видать... А своего мужика и совсем не стесняешься.
Федор на постели лежит, слышит — жена делом занята, и про себя думу ведет: «Кака у меня хороша жена, кака исполнительна... Муж, видишь, из лесу пришел, так ей и охота, чтобы дома все было по-хорошему, чистоту наводит».
Повернулся он на бок, отдернул полог и стал на нее глядеть. Разными-то глазами еще лучше видать. Святители при таком искушении скользили, а тут молодой еще мужик... да своя жена... Да он три месяца дома не был! Да и не три месяца, а три месяца да одиннадцать ден!
Мыть-то она начала от окошка. Моет и все ближе к кровати подвигается... А он все смотрит и разгорается. Когда она уже совсем вплотную к пологу подошла, не стало ему желанья на это дело только глядеть. Вскочил он с кровати да обнял ее, жену свою Марью... А она его отталкивает... >
Он тогда в сердцах крепче к себе прижал, А она вырывается. Вырывается, а сама шепчет ему на ухо:
«Федя, а Федя, валенки сгорят! Валенки-то сгорят!»
А он уже ничего слушать не может.
«Пускай горят, говорит, завтра новые купим!» Вот...
Так что Наталья тоже с умом племянницу-то выучила. А ты говоришь!
— Да ничего я не говорю, тетя Мотя, — рассмеялся я. — Может, и про мужа Марьиного, про Федора, сказку скажете?
— Какую сказку? — обиделась Мотя.— Я тебе истинную правду сказала. А про Федора что? Синий да карий глаз — больше ничего не скажешь. Ударный работник... Он с топором своим не расстается... Люди говорят — с ним в баню ходит. Ну, да это смешки только. Вот еще скажут, что хвойным веником парится. А вот это правда: не то на съезд, не то на слет в Петрозаводск поехал и топор дома оставить забыл, с собой захватил. Опомнился — поздно. Так с топором все время и заседал. А потом от людей отбивался, говорил: «Плотник топором думает». Ну, да уж заговорилась я с тобой. Прощай, мил человек.
С тем Мотя и ушла.
Не успел я углубиться в свою записную книжку, как вижу — идет по улице Антон Ильич с каким-то бородатым дядей. Они громко спорят между собой и держат курс на нашу избу. Выхожу встречать гостей.
СПОР
— Вот познакомьтесь,— говорит Антон Ильич.— Это историк, разные истории про гражданскую войну собирает, а это Иван Петров, брат Петра Петрова.
— Только что,— говорю я Ивану,— твоя жена сюда заходила.
Сказал и сам язык прикусил: не выдаю ли с бухты-барахты чьей-нибудь тайны?
— Должно быть, американа своего искала.
Борода Ивана буйно завладела всем лицом, подступала к самым глазам. Она начиналась еще на шее.
— А все-таки ты, Иван, не прав, — продолжал начатый ранее спор с Иваном Антон Ильич.
Он обращался теперь ко мне, ища себе поддержки:
— Понимаете, товарищ, Иван Петров у нас в конюхах ходит. Лошадей бережет. Но вот беда — часто он невнимательно следит за общественным добром, конями то есть... На прошлой неделе молодежь самовольно брала лошадей — Томилин Иван, Темнев Василий, Степанов Илья, опять же Мишка Томилин,— и поехали они не по делу, а на самую обыкновенную гулянку, на вечеринку в соседнюю деревню. Было ведь дело? Правду говорю?
— Правду! — усмехнувшись в свою буйную бороду, ответил Иван.
— По частным, не колхозным делам уезжает колхозник в город, а он ему общественную лошадь дает. Тот ее и загоняет.
— Это он, подлец, понятия разумности не имеет! А кто ему за это по морде дал: ты или я? — начинал уже выходить из себя Иван.
— И что же он в ответ на мои обвинения говорит? — уже почти кричал Антон Ильич.— Он говорит, что с последними единоличниками и спекулянтами борется.
— И борюсь! — упрямо сказал Иван.— В гражданской с белыми и спекулянтами боролся. Я и сейчас буду бороться. Я и не отступаю. Я и не буду отступать — раз и навсегда. Не так, как в Намоеве... Там председатель лошади не дал колхознику, красному партизану, мать в больницу свезти... Довольно стыдно... А в Тулгубе никуда лошадь не дают: ни на гулянку, ни в район по личному делу, только на общественное. «Где бары?» — спрашиваю. — «Померли».— «Где гробы?» — спрашиваю. — «Погнили!» — «Кто их бил и в гробы укладывал?» — «Мы! Да мы сами...» А теперь и на рынок и на гулянку тридцать три километра пехом, говоришь. Автомобилей не напасли... Да вот в Тулгубе на чем единоличник держится? На этом самом и держится... Надел забросил... Кое-как клок земли нацарапал. А как живет! На гулянку парни хотят — лошадей им не дают. Они к единоличнику: «Порфирий Васильевич, выручай!» Он и выручит. А уж они в долгу не останутся. В другой раз на беседу к девушкам охота поехать. На рынок колхозник собрался... Лошади не дают. «Порфирий Васильевич, выручай!» Он выручит... Недорого возьмет, не втридорога, нет. Вдвадорога. Пойди выясни, сколько колхозники ему трудодней своих спустили! Бедняком числится, а живет, жиреет за счёт глупостей таких бюрократов-доброхотов. Вот! — И Иван Петрович указал на Антона Ильича. — И в других местах от конюхов слышал такие же погудки. В нашей деревне узнал я про то: единоличник Федька Сенькин тоже хотел спекульнуть. Но я ему, гаду, дорогу перешиб... За работу взялся. Вот и жди от него прошения: «Прошу принять в артель... Подпись: Сенькин». А живи я по-твоему, так и Сенькин трудодни чужие хапал бы. Кормили бы своей шеей, как Зайкова... Да еще и ходили бы к нему за лошадкой на поклон — одолжались... Поодолжались, будет! Я на собственной свадьбе в чужой сатиновой рубахе гулял. Своей не довелось... Я свое дело знаю. Даром что неграмотный был, а в борьбе закален. Я подкулачника и спекулянта чую. Он от меня жизни иметь не будет! А ты учишь!